Странно. В этом году совсем не было лета. Только какая-то морось, лужи и мокрые, дрожащие на ветру листья. Я думал, наверное, так долго длится весна, но вот уже под ногами поскрипывает лед, а в воздухе порхают белые снежинки. Матушка Зима набрасывает длинное вязаное пальто мне на плечи. Оно из шерсти лунной овечки – легкое, но плотное, драгоценное, как золотое руно, и я благодарно улыбаюсь. Я еще дрожу под ним – но по телу понемногу разливается приятное тепло, которое сродни любви. Пусть осень, пусть зима, холод, ливень, мороз – но Матушка опекает нас, как настоящая мать. Без устали вытягивая с небес блескучую нить, она вяжет свитера, рубашки и брюки, платья, шапки, плащи и куртки, белье... Спицы танцуют в ее руках так проворно, что кажется, будто Матушка Зима играет неслышимую музыку на каком-то удивительном инструменте. Она одевает нас с ног до головы, ведь за много лет наши старые вещи давно превратились в лохмотья. Без ее заботы мы все давно замерзли бы насмерть.
Мы неторопливо бредем вниз по скользкой от первого снега улице. Да и куда спешить, если ночь бесконечна. Тускло горят желтые фонари. Листва, как-то незаметно покинувшая ветки, лежит на газонах мерзлым ковром. Если как следует приглядеться, поверх ее черных узоров можно различить тусклые паутинки инея. Но в темноте не поймешь, какая она: зеленая, желтая или красная. А может, это мои глаза разучились видеть цвета, отвыкли от солнца, небесной синевы и ярких красок. Когда нет ни дня, ни сумерек, и нечего отделять от ночи – не замечаешь, как летит время. Впрочем, какие-то проблески иногда удается поймать. Голубоватое свечение над крышами, когда вытекающие из труб дымки светлеют, и окна озаряются – снаружи, а не изнутри – желтоватым сиянием. Зеленоватые блики у горизонта, похожие на льдинки, но на самом деле такие горячие, что от них тают звезды. Не рассвет, а его предвкушение. А потом – как будто ты моргнул – световые иллюзии гаснут. Снова тебя обступает бархатная тьма, и лунная овечка пасется по краю неба. Днем мы не спим – просто исчезаем.
Ветер усиливается, обжигает ледяным дыханием лицо, метет палые листья и снежную крупу по середине улицы. Мы жмемся к домам – темным, унылым громадам на фоне пепельного неба, к палисадникам, лужайкам, лестницам и гаражам. Некоторые окна озарены ярко и празднично, за другими – мерцают экраны телевизоров, движутся тени, происходит какая-то возня. Третьи – наглухо зашторены, загорожены ставнями, роллами, трисами, закрыты, как глаза крепко спящего человека. Чужой свет не греет, даже если это – свет счастья. И все-таки нас влечет к нему, как мотыльков к горящим фонарям. Так хочется протянуть к нему ладони, поймать хотя бы один золотой лучик, а лучше много – пить его, как душистый, янтарный чай, наслаждаясь каждым глотком. Мне хочется верить в этот свет, в то, что он настоящий, честный, что под ним не скрывается боль.
Ночь скрадывает изъяны. Но я вижу штукатурку, взломанную плющем, пегую, грязную, по которой прошла извилистая трещина. Если прищуриться, можно разглядеть на стене силуэт оленя с ветвистыми рогами. То ли трещина такой формы, то ли густыми зарослями плюща полускрыт давний рисунок. Но прекрасный зверь стоит гордо, как живой, в своем собственном, волшебном лесу. Дом стар и запущен. Подъездная дорожка заросла травой. У почтового ящика некогда тонкий сорный стебелек вытянулся в целое дерево, травянистое, с крупными, увядшими цветами, и – только дай ему волю – так и норовит запустить ветки в щель для писем. А в окне первого этажа - рассеянный легкой тюлевой занавеской – теплится слабый огонь. То ли свеча, то ли крохотная лампочка, возможно, ночник. Почему-то мне кажется, что именно в таких неухоженных стенах царит мир, согласие и доброта.
Мой родительский дом лгал прохожим безупречной побелкой. Кокетливо выставлял на всеобщее обозрение резное крыльцо и начищенные до блеска перила. Наверное, он и сейчас дрейфует сквозь годы, словно утративший команду летучий голландец. И ни грязь, ни плющ, ни растущая сквозь камни трава не пятнают его чистоты. Не думаю, что он хоть сколько-то изменился с тех пор. Корабли-призраки не стареют. А в то время о нем – как самоотверженный капитан – заботилась моя бабуля.
Бабушка, мир ее праху, не терпела никакого безобразия снаружи, а с тем, что внутри, сделать ничего не могла, потому что легко отмыть стену от пыли, но не чужое сердце от горя. Помню, как под несущиеся мне вслед пьяные угрозы отца я убегал в ночь. И бродил до утра по тихому поселку, до первых лучей, еще не рассветных, а сумеречных, жемчужно-серых, прозрачных, как дождевая вода. Возвращался домой, ослабевший и дрожащий от холода, и чуть ли не падал в объятия встревоженной бабули. Бабушка обнимала меня сухонькими руками, похожими на птичьи лапы, и, прижимая к себе, шептала:
- Ох, горе... Всю ночь где-то ходил... нельзя так... не надо.
- А то что? – спрашивал я, облизывая разбитые губы.
- А то тени нападут... Знаешь про таких? – Я кивал, потому что это была излюбленная бабулина страшилка. Ночными тенями она пугала меня с раннего детства. Правда, что они из себя представляют, оставалось для меня загадкой. - И хорошо, если просто убьют.
Я недоверчиво таращил глаза, не понимая, что может быть хуже смерти.
- Что же в этом хорошего, бабушка?
Она стискивала мое плечо костлявыми пальцами.
- Хоть сразу отмучаешься... А то... утащат с собой, и станешь, как они. Так случилось с твоей мамой.
- Моя мама – не тень, - возражал я.
- Она не мама тебе, а бабушка.
- А ты, бабуль?
- А я прабабушка. Мама твоя пропала, когда тебе был всего годик, и с тех пор мы ее не видели, - она скорбно качала головой. – Такая беда! Отца твоего как подменили. От горя ума лишился. Он, видишь ли, не всегда был такой, как сейчас. Не пил и кулаками ни на кого не махал. Маму твою любил до безумия. Вот, милый, как бывает.
Она продолжала нашептывать мне наставления: «не гуляй ночью, а если будешь, то...» «не уходи далеко», «не сворачивай на незнакомые улицы или на те, что покажутся незнакомыми», «а увидишь кого – убегай, не жди, пока подойдут близко», «не можешь убежать – кричи, колоти во все двери, кто-нибудь да проснется и поможет». А я испуганно вслушивался в чуткую тишину спящего дома. Ни звука, только из-за двери отцовской спальни доносился приглушенный храп. И чирикала за окном какая-то птаха, настойчиво призывая рассвет. Я ненавидел и боялся отца, но еще больше боялся маму – не ту, с которой рос, не маму-бабушку, а пропавшую в ночи и ставшую, по словам бабули, непонятно кем. Она даже снилась мне – с глазами яркими и желтыми, как у чудовища. Но, повторюсь, в те годы я и понятия не имел, как выглядят настоящие тени.
Детство закончилось, как страшный сон. А я так и не проснулся, просто один кошмар медленно перетек в другой. Я вырос, женился, уехал из родного поселка. Все, как у людей, но...
На работе я отчаянно скучал. Повторять по сорок раз на дню один и тот же рекламный текст - надоело бы даже попугаю. К вечеру я уже ненавидел и своих клиентов, и дурацкие страховки, и самого себя. Тут бы и отдохнуть у родного очага, согреться душой в домашнем уюте. Но дома был ад, самый настоящий, с котлами и сковородками. Из-за этих самых котлов, вернее, кастрюль вспыхивали ссоры или из-за чего-то другого, но мои жена и теща все время орали друг на друга. Сковородки, тарелки и прочая посуда летали как реактивные снаряды, а кухня, и вместе с ней и весь этаж – ходили ходуном, как во время землетрясения.
Сколько раз я говорил Карине: «Давай отселим твою маму. Если ей тяжело одной, наймем домработницу, сиделку, все, что ей нужно. Будешь ее навещать, когда захочешь. Зачем этот ежедневный цирк?»
Она окатывала меня холодным презрением: «Не лезь не в свое дело».
Я с детства не выношу, когда люди повышают голос. И мне не было жалко ни ту, ни другую, я не знал, кто из них прав – и в чем, но во мне снова и снова вспыхивал какой-то иррациональный страх. Я пытался вмешаться – но пару раз попал под горячую руку. В лучшем случае меня просто отпихивали, как некстати попавшуюся на пути табуретку. И вот уже Карина, закатив глаза, так что сверкают белки, кричит своей матери, что та не пустила ее замуж за любимого человека. И теперь ей приходится жить с этим ничтожеством... Да лучше одной – чем так. Сломанная жизнь, и все из-за пустых амбиций!
Ничтожество – это, конечно, я. Жене плевать было, что я стою рядом, что ее слова причиняют боль. Она даже не видела меня – бездарного статиста, случайно взятого на чужую роль. Не в силах все это слушать, я убегал из дома. Блуждал всю ночь напролет по темным улицам, сворачивая в самые глухие и странные переулки и зная, что никто обо мне не вспомнит. Никому я не нужен. Мне казалось, что я стал жертвой какого-то заговора – нелюбимых и нелюбящих. И не было рядом бабули, чтобы обнять меня утром, успокоить, предостеречь об опасности.
Они появились из ниоткуда, из ночной пустоты, словно густая тьма на газоне между двумя фонарями вдруг зашевелилась, и поднявшись столбом сложилась в четыре высокие темные фигуры. Я не видел их лиц – только туманные пятна, и в глубине этого черного тумана ярко, по-волчьи, светились глаза.
- Стой! – скомандовали они, и я обреченно замер.
Мне померещился нож, зажатый в кулаке одного из них... самого грузного и широкого... но, может быть, это просто лунный блик сверкнул так остро. Впрочем, они могли бы задушить меня голыми руками. Я почему-то знал это, чувствовал исходящую от них силу. Они обступили меня и кружились, кружились в зловещем хороводе. Хватали за одежду. Словно иглами, пронзали взглядами мои зрачки, наполняя их мраком. А потом самая тонкая тень, качнувшись, тихо произнесла:
- Он – один из нас.
Это была Матушка Зима, хотя в тот момент я ее, конечно, не знал. Но голос – неожиданно добрый – успокоил меня.
- Кто вы? – спросил я, озираясь удивленно, но почти без страха. – Что вам от меня нужно?
- Мы тени, - ответила Матушка Зима. – Ты наш. Оставайся с нами.
Я вспомнил все, что говорила о них бабушка. Но страха все равно не было, а только странное, нелогичное желание – покориться неизбежному.
- Вы меня не убьете?
Они покачали головами. Все – одновременно.
- Мы убиваем только хищников. Тех, кто превращает жизнь других в ад.
- А я?
- А ты – жертва.
Что ж, я не мог с ними не согласиться.
Я смотрюсь в темные витрины аптек и магазинов и вижу худого, взъерошенного подростка с оттопыренными ушами. Словно двадцать лет моей земной жизни сгинули безвозвратно, оказались мороком, пустым сном. Словно не было в них ни выпускного бала, ни первого свидания, ни поцелуя под старой вишней... Из-за оттопыренных ушей мои друзья зовут меня Малышом. Смешно и грустно. Какой из меня малыш?
А впрочем, в этом я мало чем отличаюсь от остальных теней. Ни у кого из нас не осталось прежнего имени, но все получили новые прозвища. Мы, как пчелы в янтаре, застыли в нашем самом страшном мгновении, дне, месяце. В том времени, когда наши души надломились.
Говорят, Матушку Зиму муж приковал наручниками к батарее. Как ей удалось сбежать, она не рассказывает. А мы и не допытываемся. Лезть друг к другу с расспросами у нас не принято. Санта Клауса вышвырнули из дома его собственные дети. Школьник пытался покончить с собой после группового насилия, но тени нашли его на улице, истекающего кровью, перевязали и спасли. Джульетта прыгнула с моста из-за несчастной любви. А до этого ее, беременную и обманутую, избил до полусмерти отец.
У моих друзей в глазах – бесприютность, а в сердцах – обида на жестокий мир. Они, как волки в ночи, выслеживают одиноких прохожих, а тому, кто попадется им в руки, заглядывают прямо в душу, вопрошая: «ты жертва или хищник?»
В дальнем конце улицы, там, где фонарь тускл, кто-то движется, но кто – разглядеть невозможно, слишком далеко. Тени оживляются, толкают друг друга локтями. А я поеживаюсь, словно за шиворот мне упала мокрая сосулька.
- Ты что, Малыш? – спрашивает Джульетта и хихикает, прикрывая рот пушистой лунной варежкой.
- Если будете кого-то убивать – это без меня.
Они смеются.
- Тебе еще захочется кого-нибудь убить!
- Ни за что! – протестую.
- Ладно, как скажешь.
Но тревога оказывается ложной. Нам навстречу по обочине медленно трусит озябшая белая собака. Она как будто слеплена из грязного снега – и мелко дрожит.
- Стой! – приказывает Санта Клаус, и собака останавливается. – Ты наш. Хочешь, оставайся с нами?
Пес робко шевелит хвостом и заглядывает нам в глаза – каждому по очереди. И трясется от холода. Матушка Зима опускается на корточки и, аккуратно просовывая собачьи лапы в широкие рукава, надевает на несчастного теплый свитер из шерсти лунной овечки.
- Бродяга, - говорит она, и тени согласно кивают.
На наши волосы, невесомо и осторожно, как пугливые белые мухи, оседают снежинки. Теперь нас – шестеро.
А написано, как всегда- очень убедительно и художественно.
Время само навевает такие образы и такое восприятие жизни.
Марина, спасибо огромное!
Каждому нужна семья.Добрый мистический рассказ, Джон.
Яркой осени тебе!