Я просыпаюсь от грохота ливня. Гулко, как в перевернутое жестяное ведро – бам-бам-бам! – капли бьют барабанными палочками в навес над верандой, с журчащим шумом скатываются вниз. В доме темно и уютно – ватные волны одеяла, захлестывающие под самый подбородок, белесоватые струи света из-под трепещущих штор, наперегонки ползущие по половицам, четкое, печатное тиканье часов за спиною. Пора вставать.
…Мои резиновые сапоги – точно юркие индейские пироги, скользящие по рекам луж, меж топких грязевых берегов. К счастью, идти до работы недолго – минут десять, прикрыв плечи дождевиком, а голову – опасно раскачивающимся по ветру парашютом зонта, и ты на месте. Киваю на проходной седенькому Борис Борисычу, полтора десятка шагов – мокро шлепаю до лаборатории. Переобуваюсь на входе. Девять – начало рабочего дня, я никогда не опаздываю, не опоздал и сегодня.
– О, Левченко пришел! Прямиком из-под душа, гы! А мочалка? Мочалку не забыл? – Вержицкий гыкает, трясет из-за стола нестриженной головой. За его спиною – бешеная светоперекличка цифр и диаграмм, его участок работы, я туда нос не сую. За год так и не привык к его шуткам. Порой они раздражают, порой – бодрят, как холодные капли за шиворот, бесцеремонно льющийся ушат мерзлых дождевых капель. Молча показываю ему кулак, иду к своему рабочему месту, включаю экран.
Черная, матовая поверхность перед моим лицом вмиг оживает, вспыхивает звездопадом серебристо сияющих цифр. Бледным жестяным полумесяцем загорается лампа над головой. Я зависаю над столом, сосредоточенно щелкая клавишами, и время вокруг меня проваливается в черную дыру, минуты, часы – сплетаются созвездьями графиков в ночном квадрате экрана, холодными иглами лучей втекают в расширенные зрачки. Я пью его большими глотками, впитываю в просыпающийся мозг, до зыбкой ряби в глазах, до мелкого покалывания в кончиках пальцев – млечный поток данных нашего лабораторного проекта, цифры, диаграммы и чертежи. Клавиши под моими пальцами мягко уходят вниз, и, свободные от давления – взмывают обратно с тихим, деликатным щелчком. Щелк… щелк… Часы прощелкивают полдень, время обеда.
– Опять в столовую? Борщ с гречкой? Гы! Левченко, да ты гурман! – Вержицкий извлекает из ящика стола пакет с бутербродами, разворачивает целлофан, с чавканьем впивается в сизый бок колбасы. Поморщившись, я выхожу в коридор. Обогнув задремавшего Борис Борисыча, на лифте поднимаюсь в столовую.
Народу сегодня немного. Алексенко из соседнего отдела, Клавчукова, как всегда, улыбнувшаяся мне накрашенным ртом, Петров – важный, серьезный, никого не замечающий – в самом хвосте очереди. Встаю за ним, ноздрями впитывая сочные мясные запахи, от которых желудок начинает громко урчать. Сдержанно кивнув буфетчице, заказываю бифштексы с рисовым гарниром и клюквенный морс. Иду к свободному столику.
В красно-клюквенном море плавают отблески света, искрятся, преломляясь сквозь стеклянные грани. По свежевыбеленному потолку разбегаются ломкие трещины, четкие, будто прорисованные шариковой ручкой. Давя зубами котлету, я вчитываюсь в хрупко-трещинный узор над моею макушкой, по привычке разбивая диаграмму на части. Как и вчера, как и неделю назад, трещино-диаграмма на белом экране потолка, с мушиными кляксами точек по углам ее – строга и неизменна, и радует глаз своей простотой. Я мысленно строю диагональ – от левого верхнего угла ее к нижнему правому, и в этот момент – отчего-то накатывает тошнота, будто в старом, трясущемся автобусе по ухабистой, дождями размытой дороге. Белый потолок исчезает, проваливается в ободки трещины, словно в разверзшуюся пропасть, на смену ему – приходит серая стальная обшивка в полутора метрах над моей головой, прошитая ровным рядом заклепок. Я опускаю голову – стола под моими руками нет, как нет тарелки с бифштексом и красным истекающего морса в стакане. Блеклая, серая пустота – и пол, такой же ровно-заклепочный и стальной, как и потолочная обшивка. Мерный гул голосов, звон посуды, басовитое мушиное «вз-з» под ухом – сменяет вязкая тишина, словно бы в комнате, этой невозможно тесной, угнетающе маленькой и полутемной комнате – я один, зародыш в коконе стального яйца, пленник ее сверхтолстой скорлупы…
– Гм… хм… да что это?.. Люди! – мой крик врезается в скорлупу отточенным ударом ножа, и скорлупа трескается, осыпается в пол рвано-серыми, стальными кусками, а за нею – опять потолок с чернильными каньонами трещин, и кафельно-коричневые плиты под ногами, и Алексенко, в панике привставший из-за соседнего столика, и невозмутимо жующий Петров.
Кажется, я заработался. Отпуск? Лежать на веранде в матерчатом пестром шезлонге, потягивая яблочный сок? Гулять по лесу, собирая припозднившиеся опята? До одури смотреть телевизор? Скучно. А большего развлечения в нашей глуши мне и не найти… Ну что поделать, сам подписался. Сверхсекретные разработки, серьезный контракт на десять лет, без права выезда куда-либо за пределы района… Эх. И все-таки перерыв на сегодня я сделаю.
Я выхожу на лестницу, спускаюсь пешком, отсчитывая каблуками каждую ступень. Пятнадцать ступеней – один пролет, пятнадцать – другой. Четко, как пластиковые удары клавиш. Борис Борисыч кивает мне из-за стойки, и грязно-белые пряди волос его мелко дрожат у виска.
Я заворачиваю за угол. «Медпункт» – ярко-красные буквы брызжут с таблички потеками клюквенного сока. Я толкаю дверь и захожу.
***
–…абсолютно здоров. Таких, как вы, Левченко, в космос отправлять надо! – Туринов, наш местный айболит, смеется, показывая безупречно белые зубы, и улыбка его чем-то напоминает собачий оскал. Дождь за окном усиливается, прозрачные, веревочно извивающиеся плети ливня хлещут по стеклам, ползут вдоль оконных рам, точно гигантские черви, пытающиеся проникнуть вовнутрь… Бр-р. Я вздрагиваю, поправляя колкий воротник свитера. – Но витамины я вам все-таки пропишу. Попьете с месячишко, а там уже…
И снова это тянущее, мерзотное ощущение пола, уходящего из-под ног. Узенькая, холодным, бледным светом залитая комната медпункта – суживается еще больше, вытягивается вдаль трубчатым стальным туннелем, в конце которого – пульсирующие лампочные вспышки, а в самом начале – я сам, присевший на какой-то выступ из стены, сложившийся полугармошкой – подбородок к груди, ладони упираются в пол – донельзя испуганный я, ощупывающий себя, оглядывающийся по сторонам в безуспешной попытке понять, что происходит. Что, черт возьми, опять происходит.
– Ы-ы-ы…
Все заканчивается так же быстро, как и началось. С еле слышным хлопком туннель расширяется, словно наполняемый воздухом шар, накачивается светом и шумом заоконного ливня, запахом нашатыря под носом и участливым голосом Туринова:
– Эх, Левченко, Левченко! Поторопился я, насчет космоса… поторопились мы все-е…
Голос его переходит в противное, дребезжащее блеяние, точно сломанный приемник, приемник, черным динамиком своим с треском выплевывающий слова мне прямо в ухо:
– …ы-ы не волнуйся, Левченко, ты только не волнуйся… мы все исправим, как только-о… наладится-а-а…
Я затыкаю руками уши и кидаюсь прочь. Сквозь темный, как кротовья нора, нескончаемый туннель впереди и сзади меня. Сквозь яростно мигающую лампочковую перестрелку. Сквозь двери, прозрачной пленкой растворяющиеся перед моим лицом, сквозь стекающую со стены надпись «Вахта» и Борис Борисыча за ней, на глазах обращающего в дымкий, белесыми проводами увитый куб за очередным поворотом туннеля. Я выбегаю в дождь, без зонтика и сапог, видоизменившихся в черные, прошарканные тапочки, и дождь прекращается, как по мановению руки. Размытая грязью дорога под ногами моими становится серым, клепочным полом, и небо, бесконечно далекое, холодное осеннее небо над головой, полное влаги и птичьих криков небо – съеживается, густеет, обретая стальную плотность и цвет, коконом смыкается вокруг, пряча собой березки, гнущиеся под порывами ветра, зеленое разнотравье полей вплоть до линии горизонта, ворон, поднимающихся на крыло над полями… черные, мечущиеся всполохи крыльев у век, и я закрываю глаза, и опускаюсь на колени в ближайшую лужу, отдающую влажным металлическим холодом.
– Прием, Левченко. С вами говорит база, ваш руководитель Антон Корнеев на связи. Слушайте меня внимательно – произошел сбой в вашей системе адаптации. Повторяю – непредвиденный сбой. До устранения неполадки вам придется работать без нее. Как слышно, Левченко? Прием!
Я открываю глаза. Сетчатые соты динамика над моей головой выплевывают холодно-жужжащие звуки, пчелиным роем вьющиеся в воздухе, эхом отлетающие от серыми клепками крытых стен. Я сижу на полу, зябким холодом отдающим в колени, напротив меня – мутный белесоватый экран с бегущими полосами, точно облака в небе, беспокойным ветром разогнанные облака.
Сквозь облачную муть проступает чье-то лицо, незнакомое мне. Я силюсь вспомнить – в памяти пустота, зыбкая, как рябь на воде, в волнах ее вспыхивают и исчезают, тонут, погружаясь на самое дно – лица и имена всех, кого я когда-либо видел, бесконечная картотека имен, недоступная мне. Сбой в системе адаптации. До устранения неполадки…
– Вы помните, как называется проект, над которым вы работаете? – голос в динамике обретает некую участливость, сквозь металлические нотки слышится что-то мягко-ватное, словно недоразогнанное ветром облако.
– Ну разумеется. Международный исследовательский проект «Галактика-7», исследование дальнего космоса. Предыдущие шесть проектов «Галактики» были свернуты, так как космические корабли, отправленные за сбором данных на автопилоте, теряли связь с базой из-за накапливающихся ошибок в управлении. Сейчас же, седьмая, самая усовершенствованная модель, с которой я, собственно, и работаю…
– В которой вы, собственно, и работаете, Левченко, – динамик выкашливает легкий смешок, точно треск разорвавшейся молнии над головой. Я втягиваю голову в свитер, вязаный домашний свитер с оленьим узором на рукаве, единственный оставшийся неизменным предмет обстановки, пытаясь переждать грозу. – Секрет нашего успеха в том, что корабль «Галактика-7» идет в глубины космоса не на автопилоте. Им управляет человек, и это вы, Левченко. Система же адаптации… десять лет одиночества и полной изоляции от мира на корабле… увы, больше одного космонавта мы не могли отправить чисто технически, пришлось всячески минимизировать вес… десять лет без возможности видеть небо и солнце, гулять по зеленой траве… как там в той старой песне из позапрошлого века: «А снится нам трава, трава у дома, зеленая, зеленая трава…» выдержали бы вы это, Левченко?
«А десять лет непрерывного сна? Который оборачивается кошмаром при пробуждении? Как я это выдержу, вы не подумали?» – хочу выкрикнуть я, но горло мое сжимается и сипит, точно прохудившийся насос. Сбой в системе адаптации… Хорошо, хоть не в системе жизнеобеспечения.
– Ну вот, вы уже и улыбаетесь, – замечает голос с ехидцей, – значит, все не настолько катастрофично.
Мечущиеся грозовые облака на мониторе уходят с линии горизонта, втягиваясь в черную дыру заэкранья. Холодным жестяным полумесяцем вспыхивает лампа над головой, перед глазами моими – темный экран, усеянный знакомыми созвездиями графиков и цифр. Что ж, пора за работу, пусть и в несколько менее… комфортной обстановке. До полного устранения неполадки.
***
– Ну что, Левченко, что нам доктор прописал – клистир или касторку? Гы! – Вержицкий выныривает из-под стола, как большая глубоководная рыба, и на макушке его водорослями свисают пучки проводов, и карманы его, туго набитые шурупами и разводными ключами, топорщатся, подобные плавникам. – У нас тут тоже, в некотором роде, поломка, но ты ничего, проходи… Гостем будешь!
Порой его шутки бодрят, порой – выводят из себя, вплоть до желания запустить ему в голову что-нибудь тяжелое… но, черт возьми, как же я скучал без него все это время вынужденной отлучки!
Я закрываю двери в лабораторию. Щелк! – будто приливная волна о прибрежные камни, мерзлая, как позднеосенние воды, серая приливная волна. Надо будет все-таки взять пару недель отпуска и сходить на озеро, на рыбалку. Ломкие шуршащие камыши, скрип гальки под сапогом, солнечные зайчики врассыпную – золото на кончиках ушей, черные тени ив, скачущий поплавок перед глазами… Подсекай!
Улыбнувшись, я прохожу мимо вахты, и Борис Борисыч кивает, заметив меня, и круглые линзы его очков в тонкой пластиковой оправе смотрят на меня в упор, словно стеклянные фары, за которыми – ничего, кроме кнопок и светящихся огоньков, соединенных проволочными проводами… Я киваю в ответ, отгоняя назойливую мошкару мыслей, кусучее озерное комарье, второпях хлопаю себя по лбу. Забыл! Ну да, конечно, с этой болячкой обо всем забудешь…
В соседнем кабинете светло и уютно. Солнце пляшет по подоконнику, и оконные фиалки тянут к нему бледно-лиловые лепестки в надежде напиться впрок, на всю долгую предстоящую зиму, и колючей совой хохлится в уголке кактус, и порывы ветра треплют цветастые занавески. Клавчукова подкрашивает рот, сидя перед крошечным зеркальцем, верхнюю и нижнюю губу, словно сомкнутые лепестки подоконной герани, ярко-красным танцует в пальцах тоненький тюбик помады.
– Я обещал, что занесу перед отпуском… вот! – вручаю ей высушенную икебану из луговых цветов, в хрусткой бумажной оболочке, усеянной желтыми солнышками. – Это вам, Мария Ивановна, чтобы работалось лучше, и ошибок делалось как можно меньше!
Клавчукова тянет в улыбке красно-геранные губы, тонкие пальцы ее, берущие икебану, вздрагивают, как трава под ударами ветра. Она кладет зеркальце на стол, отставляет в сторону, в поисках стаканчика для икебаны, едва не смахивает рукой, но я успеваю подхватить, в короткий миг заметив в круглом зеркальном отражении – серый клепочный бок вместо разноцветных гардин.
Нет, отдых мне определенно не помешает. Год без отпуска – это ж никуда не годится! Я выхожу из кабинета, и кактус сердито топорщит мне вслед растопыренные иглы, и нежные фиалки хлопают ресничками лепестков. Спускаюсь по лестнице, пятнадцать ступеней – один пролет, пятнадцать – другой. Переобуваюсь у входа.
Солнце – как прожектор, включенный на полную мощность, золотисто-желтые лучи его лезут под неприкрытые очками веки, путаются в волосах, теплым, бархатным венком сплетаясь в районе макушки, щекочут за шиворотом – струйками соленого пота. Я иду по полю, бескрайнему, зеленому, ветром колышущемуся полю, иду, затем – бегу, как бегал, наверное, только в детстве, и тень моя, ломкая, грифельно-серая, сплюснутая солнцем полуденная тень – бежит за мною следом, подметая собой высокую луговую траву. Впереди озеро – великанское зеркальце, забытое на краю поля, и высохшие икебаны камышей поют ему шуршащую песню, и ветром морщится озерная гладь. Я опускаюсь на колени, зачерпывая горсть воды, жадно пью, мою холодом разгоряченные щеки. У воды – острый металлический привкус, словно проволокой между зубами, словно колкие жала тока под языком.
Я запрокидываю голову вверх, туда, где в бело-дымчатом небе бегут наперегонки облака, и ветер толкает их в мягкие ватные спины. Туда, где, пружиня соплами от облаков, взмывают в небо космические корабли далеких земных космодромов. Туда, где запертым в стальных корабельных утробах пилотам грезятся сны – о солнце, озере и зеленой траве, прорастающей под крыльцом моего старого дома.
Спасибо, Инна!
Вообще я не любитель фантастики. Но у Вас очень хороший слог, легко читается, образность выше всяких похвал (один только кактус, который «колючей совой хохлится в уголке» дорогого стоит!).
"А мочалка, мочалку не забыл? – Вержицкий гыкает" – здесь хочется иначе поставить знаки: "А мочалка? Мочалку не забыл? – Вержицкий гыкает".
"Черная, матовая поверхность" – с моей точки зрения, здесь запятая не нужна.
"Петров – важный, серьезный, никого не замечающий – в самом хвосте очереди" – после "замечающий" запятая нужна, наверное.
"узор над моею макушкой" – на мой взгляд, "над моей макушкой" лучше было бы.
"нет тарелки с бифштексом и красным истекающего морса в стакане" – очень сложная фраза, пришлось перечитать несколько раз, чтобы понять, как согласуются между собой "красным истекающего" и "нет морса"; может быть, как-то перестроить это предложение?
"коконом смыкается вокруг, пряча собой березки" – странно звучит "пряча собой"; обычно говорится "пряча за (под) собой" или "закрывая (укрывая) собой"; можно просто оставить "пряча берёзки".
"чтобы работалось лучше, и ошибок делалось как можно меньше!" – запятая перед "и" не нужна, поскольку есть общая часть "чтобы".
Доброго ноября Вам и вдохновения!