МРАН. Тёмные новеллы
ВСХОДЫ
1. ГОРЬКОЕ МОРЕ
В селении безымянных умирала осень. Черные деревья с узловатыми ветвями ещё кое-где были покрыты редкими листьями, но жизни в них уже не было. Осенние краски вспыхивали в этих местах ненадолго, осыпая лес и небольшие сады пунцовыми и жёлтыми сгустками, но уже спустя несколько дней угасания всё больше брала своё охра, которая на глазах тускнела и осыпалась сухой коричневой чешуёй. Оголившиеся деревья, будто распятые на фоне серого неба, напоминали Маре о том, что жизнь в ней самой проходит, и красота её высыхает, как листва. Она старалась не думать о смерти. До смерти ей было ещё далеко. А старость представлялась ей как долгая поздняя осень, когда вся природа в оцепенении ждёт первого снега.
В молодости Мара была красавицей. Высокая, гибкая, смуглая, грудастая, с вызывающей улыбкой на пухлых губах и тёмными глазами, в которой билась тайная печальная тревога — она могла заполучить любого мужчину. Но страсть в ней быстро сходила на нет. Из уст всё чаще вырывались горькие упрёки, а взгляд наполнялся такой досадой, что мужчины готовы были бежать от Мары на край света, чтобы не превратиться в полное ничтожество в собственных глазах.
Детей у Мары за всю жизнь так и не случилось. Всему виной была её первая нежеланная беременность, от последствий которой она избавилась в больнице Мрана, куда на краткое время устроилась работать перед самой войной. Стать матерью она не рискнула, потому что первым её любовником был муж старшей сестры, Агнии. Человек лихой и жестокий, он был местным бандитом и привык брать всё, что ему нравилось, а если встречал сопротивление — ломал человеческие жизни, как сухие ветки. Маре тогда было всего пятнадцать. Признаться сестре в подлости, происходящей у всех под носом, у неё не хватило духу, тем более — та была на сносях. Да и что она могла сделать для Мары? За несколько лет жизни в браке цветущая Агния превратилась в безответную тень, её слово в доме мужа ничего не значило. Поэтому Мара потихоньку собрала вещи и сбежала из дому, чтобы ни с кем не объясняться.
С тех пор она ни разу не беременела. Бесплодная любовь уходила, как раскалённый песок сквозь пальцы, выжигая всё внутри. После каждого разрыва Мара из женщины-мечты будто превращалась в куклу — бесчувственную, безучастную к окружающей жизни. Мужчины чувствовали, что быть рядом с ней — опасно. Такая вынет душу — и не вернёт. С такими долго не живут: сбегают, или умирают до срока, постепенно спиваясь или угасая от неизлечимой внутренней болезни.
Лишь однажды Мара влюбилась так, что потеряла голову. В бывшего военного. Это случилось после того, как она покинула Город, сменив городской комфорт на нелёгкую сельскую жизнь. Из Мрана тогда хлынул люд, будто предчувствуя собственную погибель. И было от чего бежать. Сначала ужесточились законы — да настолько, что их невозможно было понять, а уж исполнить и подавно.
Казалось, простому человеку невозможно стало и шагу ступить, чтобы не попасть в какую-нибудь ловушку, после чего следовало неотвратимое наказание! Потом закрылись все храмы. Культовые книги сжигали на кострах вместе с церковной одеждой. Служители храмов снимали облачения с себя сами и бросали в огонь, отрекаясь от древней веры, заповеданной человеку самим Богом. А когда на площади сожгли главного священника Мрана — добрейшего Парамона, известного каждому гражданину как образ необыкновенного человека, чьи молитвы сбывались, потому что Бог слышал каждое его слово — поток людей, стремительно покидающих проклятый Город, увеличился во много раз.
К тому же вышло постановление о поголовной трансформации, согласно которому каждый житель Мрана должен был добровольно пройти медицинскую процедуру, после которой человек изменялся полностью — у него не оставалось ни пола, ни имени, ни памяти. Так говорили на работе посвящённые в тонкости врачи, а в чём состояло дело — Мара уточнять не стала. Снялась с места и уехала прочь из Мрана, в безымянные селения, стихийно возникающие в отдалении от Города, который с каждым днём становился всё холоднее, всё злее и враждебнее к тем, кто его не хотел понимать и принимать его правила.
Растерянная, одинокая, Мара остановилась в первом попавшемся селении. Люди, ещё напуганные городскими событиями, охотно шли на контакт, помогали друг другу, объединялись в общины. Так было легче обустраиваться в этих диких местах, где для того, чтобы добыть пригодную питьевую воду, нужно было рыть и обустраивать колодцы, а чтобы обеспечить себя едой — приходилось прилагать немало труда, сноровки и терпения.
Будущую зазнобу Мара заприметила сразу, едва поселилась в деревянном бараке для вновь прибывших. Это был рослый, жилистый мужчина, с военной выправкой и волевым лицом. Его звали Эйнар. Он к тому времени уже строил дома с другими мужчинами, собравшимися в артель. И по всему было видно, что в артели он был одним из самых авторитетных. К нему прислушивались, обращались за советом, ждали от него распоряжений. Ему подчинялись охотно, по доброй воле — не так много было среди приехавших людей тех, кто брал на себя ответственность за других.
Мара подрядилась готовить еду в компании ушлых вчерашних горожанок. Многие из них заводили поспешные романы со строителями — в надежде хоть как-то устроить личную жизнь, а заодно обзавестись жильём. Мара же никого к себе не подпускала, однако не сводила глаз с приглянувшегося отставника, и старалась накормить его повкуснее, а при случае невзначай дотронуться до него. Старания Мары увенчались успехом. Эйнар заметил её. Некоторое время они перекидывались невесёлыми шутками — в то время весело не шутил никто. Эйнар не высказывал особой личной заинтересованности, хотя иногда Мара и замечала на себе его взгляд. Можно было подумать, что он любовался ею, когда она хлопотала у печи или несла тяжёлые чугунки с дымящейся едой. Но, искушённая в любовном языке тела, Мара понимала: так смотрят лишь на внешнюю оболочку, как на иллюзию на экране кинотеатра, или на красивое животное.
Правдами и неправдами она всё же завлекла его в свои сети, и однажды, когда Мара получила от общины собственный домишко, Эйнар остался у неё на ночлег. Радости от случайно возникшей связи было мало. Он оказался скупым на ласку, замкнутым и отстранённым. Среди ночи, стоило ей задремать, он ушёл, бесшумно одевшись и тихо прикрыв за собой дверь.
Наутро, включившись в работу, Мара почувствовала лёгкое унижение. Между ними как будто ничего и не было прошлой ночью — он вёл себя как обычно, не став ни мягче, ни теплее по отношению к ней.
Улучив момент, когда рядом с Эйнаром никого не было, Мара подошла к нему и спросила прямо:
— Эйнар! Неужели я тебе настолько не понравилась, что ты даже не захотел меня поцеловать на прощанье?
Он посмотрел на неё серьёзно, внимательно. Тихо ответил:
— Горькая ты, Мара. Тяжело с тобой.
— И ты больше не придёшь ко мне? Никогда?
— Приду. Не дави.
Он сдержал слово, пришёл, но будто с какой-то неохотой. Через год случайных свиданий, которые Мара устраивала по собственной инициативе, Эйнар вдруг привёз в селение на подводе нежную, как нездешний цветок, болезненно хрупкую девушку. На глазах у изумлённой Мары он внёс драгоценную ношу в дом на руках и закрыл дверь изнутри на засов. С тех пор он избегал встреч с Марой. А если и встречал случайно — вёл себя сдержанно и отчуждённо.
Мара тоже старалась не выдавать ничем своего отношения к мужчине, с которым столько раз делила постель. Хотя обида, казалось, выедала ей все внутренности. По ночам она плакала злыми слезами, но днём её лицо было насмешливым и непроницаемым. От других мужчин её воротило, и любой, кто пытался подбить клинья к красивой пышной молодке, немедленно получал от ворот поворот. В селении за ней закрепилась слава высокомерной гордячки.
Однажды, в состоянии умопомрачения, когда тоска по Эйнару сделалась невыносимой, Мара пошла в соседнее селение, к тамошней колдунье, в надежде приворожить к себе Эйнара, а то и избавиться от соперницы. Но та, взглянув в воду в середине ритуала, вдруг побледнела и как будто чего-то испугалась.
— Не помогу я тебе ничем! Уходи домой! — прошептала старуха в полумраке избы так громко, что у Мары, казалось, даже кровь замерла и стала тяжёлой, как свинец. Об этом Мара даже вспоминать не любила.
Она бы легко выбросила этот эпизод из головы, но дальше произошло нечто совершенно непредвиденное. Старуха выплеснула заговорённую воду прямо на пол, себе под ноги, застонала, будто увидела во сне что-то страшное, потом открыла глаза, сварливо сказала:
— Тебе бы не за мужиком чужим бегать, а к сестре сходить, повиниться… Она здесь, у нас, через дом, живёт, с сыном. Видишь, как оно всё… Не пришла бы сюда — и не знала бы ничего.
Старуха не обманула. Сестра действительно нашлась. Она жила в этом селении несколько лет, с сыном — долговязым, смуглым, с какими-то неверными глазами. Его звали Ганжа. Маре долго не удавалось поймать его ускользающий взгляд.
За годы разлуки Агния сильно похудела, осунулась, и вообще как-то сдала. По всему было видно, что больна, и с болезнью смирилась. Маре даже показалось, что она видит печать будущей смерти на её пергаментном лице. Но она отогнала от себя эту невесть откуда взявшуюся, мысль. Обидчика Мары к тому времени уже не стало — его убили во время одной из бандитских разборок. Сообщая об этом, сестра вздохнула, как показалось Маре, с облегчением.
— Ты скучаешь по нему? — обняв Агнию, спросила Мара.
— Нет… — растерянно покачала головой сестра и взглянула Маре прямо в душу измученными, больными глазами. И Мара поняла: она не сможет открыть ей сейчас постыдные семейные секреты. Ей хотелось прижать Агнию к себе и пожалеть, от всего сердца, как в детстве, когда старшая сестра, споткнувшись в азарте детской игры, падала и разбивала коленку.
— Мне надо было от него раньше бежать.… — горячо прошептала Агния, оглядываясь, чтобы никто не услышал. — На мальчике сказалось всё… Он недавно нашего кота повесил. Ни за что. Просто так, на глазах у других детей, представляешь?
Мара закрыла глаза. От воспоминаний ей стало больно. Сестра умерла через год, ушла тихо и светло, будто была святая. Мара ухаживала за ней, как могла, до смертной минуты. Ягнёнок, ягнёнок, думала она, вглядываясь в заострившиеся черты, в тёмные круги вокруг глаз Агнии. Последние месяцы больная ослабела так, что не могла встать с постели. Мара втирала ей в волосы духмяный травяной настой, каждый день обмывала бессильное тело, стирала бельё, убирала нечистоты. Сознание сестра сохраняла до последнего, и смотрела так, будто ждала от Мары важных слов. Но Мара о своём грехе промолчала. Зачем будоражить прошлое, вносить смятение в покидающую земной мир душу?
Утром перед кончиной Агния открыла глаза и взяла Мару за руку.
— Мара! — тихонько сказала она. — Я ведь всё видела. Всё знала… Но побоялась сказать, думала, что вы меня выгоните из дома на улицу вместе с ребенком… Не посмела… Терпела… Прости меня, если получится. Я не заступилась за тебя. Я боялась этого чудовища, как огня. Бедная ты моя, бедная...
Она откинулась на подушку и заплакала, а Мара поцеловала её в мокрые глаза. Глаза Мары были горячими, сухими, и так болели, как будто в них швырнули горсть песка.
После смерти Агнии, похоронив тело сестры по старому обычаю, Мара покинула селение и вернулась домой. С племянником отношения сложились довольно холодные. Холод был только с его стороны… Парень был недоверчивым, обидчивым и скрытным, будто берёг себя от привязанностей. Он часто приезжал к ней, если у него в чём-то была нужда. Но если дела обстояли благополучно — мог не казать носа и полгода.
Мару он называл по имени, будто и не тётка она ему, а знакомая. Впрочем, это её совсем не огорчало, она чувствовала себя будто бы моложе. Ганжа относился к ней ровно, терпеливо, а иногда даже дарил ей маленькие подарки.
Вечернюю тишину нарушили шаги и детские голоса. Они звучали прямо во дворе. Мара посмотрела в окно. Откуда здесь взялись дети? Мерещится же в последнее время разная чертовщина. На двери лязгнуло кольцо.
— Мара! Ты дома? — послышался за дверью знакомый голос.
— Это ты, Ганжа? — крикнула Мара, вскочила и, запахивая на себе телогрейку, устремилась к двери, чувствуя, как внутри неё всколыхнулось всё её горькое море.
2. НЕРОДИВШИЙСЯ
Дети — мальчик и девочка — были совсем маленькие, одеты кое-как, держались за Ганжу обеими руками, казались испуганными и, видимо, совсем замёрзли в холодных осенних сумерках.
— Мара, мне нужно с раннего утра сделать одно важное дело. Этих детей я потом отвезу туда, где их ждут. Но до того, как я закончу дела, они побудут у тебя! — с порога заявил племянник.
В потёмках сеней его лицо было белым, как полотно.
Мара встала на колени и поочерёдно попыталась согреть детские руки — холодные, как лёд.
— Пойдёмте, я приготовлю вам постели. Есть хотите? — спросила, тяжело поднимаясь с пола.
— Да, — ответил Ганжа.
— Как их зовут?
Ганжа пожал плечами.
— Не помню.
— Как так? Ты привел их ко мне и не знаешь их по именам?
— Я же сказал. Не помню! — с раздражением бросил племянник. Он выглядел так, будто его выпотрошили изнутри.
Мара поставила на стол всё самое вкусное, что было в доме. В печке потрескивали дрова, блики от огня метались в полумраке на побеленной стене.
— Это твои дети, Ганжа? — спросила Мара, разбавляя горячую воду в тазу. — Их нужно выкупать, они совсем чумазые.
— Я не знаю, чьи они.
— Как? Ты не знаком с их матерью?
— У них разные матери.
— Ты что, спал с обеими? — усмехнулась Мара. — Посмотри на них, они же похожи на тебя, будто две твоих детских копии. Куда ты их денешь?
— Их матери — проститутки. Я отвезу их в Мран.
— В Мран? — всплеснула руками Мара, и лицо её выразило ужас. Мран даже на расстоянии был страшен для Мары.
— Да. Им будет там лучше, чем в этой дыре. К тому же мне пообещали дать за них хороший выкуп.
Глаза у Ганжи блеснули и остекленели, будто перед его глазами была картина, вызывающая у него потрясение.
— А куда ты отправляешься с утра?
— У меня есть одно дело… — он вздохнул так, будто его вели на виселицу.
— И тебе тоже заплатят за твоё дело?
— Да, — кивнул он и побледнел ещё больше. — Не лезь в мои дела, Мара!
В этот момент Ганжа был так похож на своего отца, что Мара отвернулась, чтобы не видеть тонкого бешенства на его лице, ставшего почти жестоким. Пусть делает, что хочет. В конце концов она ему не мать.
Ночью она поднялась, чтобы посмотреть на детей, поправить им одеяла и совладать со своими мыслями, не дающими ей покоя. А что, если это его дети? Мара слышала, что племянник путается с беспутными женщинами, а иногда состоит при них кем-то вроде сутенёра. Вспомнила и обидную кличку, заменившую ему родное имя — Ганджу, кот. Ей не хотелось верить в это. Но сейчас все слышанные когда-либо обрывки сплетен о племяннике поднялись, казалось, с самого дна её души, а память вернула каждое слово, сказанное в его адрес односельчанами.
В комнате, где спали дети, было тихо. Постель была пуста.
— Эй… — позвала она в темноте, досадуя на то, что даже не знает их имён.
За дверью в чулан кто-то завозился и затих.
Мара открыла дверь. Дети сидели лавке, среди банок и горшков со снедью, заготовленной впрок.
При её появлении они приложили пальцы к губам, будто призывая Мару молчать.
На полу, в пятне лунного света, сидел тот, кто был ей знаком по кошмарным снам. Раньше таких называли плакунами, крикунами, и как-то ещё… Мара не знала его имён. У него было серое тело, как веретено, мутные глаза, как у умерших мальков, выброшенных на берег реки. Огромный скользкий рот, который нервно шевелился и вздрагивал, будто готовился испустить душераздирающий вопль. Она до смерти боялась, когда он кричал — в полусонной дремоте, на грани сна и яви.
Когда он являлся Маре в грёзах, пережитых во сне и наяву, где невидимое становилось видимым, и нельзя было отличить вымысел от реальности — она не помнила после ничего, кроме его мерзкого крика — вороньего, кошачьего. Но это не была ни птица, ни кошка. Это был тот, самый первый, не родившийся никогда ребёнок, его душа в уродливой оболочке.
Боже… Была бы она одна — просто убежала бы, как обычно. Но дети… Они смотрели на него. Они видели его!
Руки у Мары затряслись.
— Кыш… — произнесла она так тихо, что не услышала сама себя. Подхватила детей на руки, не отводя глаз от маленького чудовища, и пятясь спиной к двери, вышла из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь.
3. НЕЖИТЬ
Мара встала до рассвета, разожгла огонь в печи, принесла воды из колодца, налила в умывальник. Была бы одна — могла бы спать хоть до полудня. Где гости — там и хлопоты...
На цыпочках прошлась по дому, сметая пыль тряпкой от старого — довоенного ещё — платья. Существо, материализовавшееся в чулане и до смерти напугавшее детей, не выходило у неё из головы. Раньше ей казалось, что маленький крикливый демон — лишь плод воображения, и являлся ей во сне из-за расстроенных нервов.
Мара вспомнила, что рассказывали о крикунах старухи из её детства. Суровые, величественные, в тёмных платках, они сидели целыми днями на скамейке во дворе и вели между собой таинственные взрослые разговоры. Семья Мары и Агнии жила на первом этаже. Мара любила стоять у распахнутого окна за тюлевой занавеской и подслушивать, о чём говорят эти непонятные, высохшие, как листья осенью, старые женщины. В их речах таился непостижимый, сладкий ужас. Они рассказывали друг другу жуткие истории о потустороннем мире, о грядущих несчастьях, которые накроют скоро всю землю разом. О последних временах, в которых угораздило родиться их детям, внукам.
Мара не понимала и половины из того, что слышала. Но запомнила: крикун, или плакун — нечистая сила, живой мертвец, который получается из убитых в утробе детей. А как получается — не знали даже старухи. Это была тайна тайн.
Старухи говорили ещё о том, что детей нужно обязательно крестить. А Маре было смешно. Разве могли эти нелепые ритуалы повлиять на жизнь человека? Однако сегодня она подумала, что отведёт детей к Никодиму — местному священнику, живущему у часовни, в заросшем виноградом доме. Священник был не в каждом селении, так что Маре с односельчанами ещё повезло. В других деревнях, где священников не было, их место занимали знахари и колдуны. Мара колдунов боялась. А отец Никодим был добрый, светлый и весёлый. Как было бы хорошо отдать детей к нему в школу. Мара бы сама водила их туда каждое утро, и забирала бы…
Из того, что она слышала от старух, лучше всего Мара запомнила рассказы о душах нерождённых детей. Считалось, что такое существо может вести себя как оборотень. Прикинется кошкой, или вороной — значит, заболеют и подохнут куры и скот на подворье. А явится в образе человеческого уродца — значит, жди смерти родственника или любимого человека. И не дай Бог, если на живого упадёт тень этой нежити! От такой напасти с совершенно здоровым, полным сил, человеком, может приключиться тяжелая болезнь и даже смерть.
У Мары отчего-то сжалось и заныло сердце, она вернулась в спальню. Дети посапывали на её широкой кровати. Оставить их одних ночью Мара не захотела. Да и самой ей было как-то спокойнее рядом с ними. Подоткнула одеяло, зябко повела плечами. Взглянула на себя в тусклое зеркало. Нервы у неё в порядке. Не кликуша какая-нибудь.
Из комнаты вышел Ганжа. Умылся, кряхтя от холодной воды, окинул взглядом хоромы Мары.
Она, будто прочитав его мысли, откликнулась:
— Как спалось на новом месте? Мой дом будет получше твоего, верно?
Племянник пожал плечами, неуверенно кивнул.
— Когда меня не станет, он перейдёт к тебе. А может, в своё время отойдёт и твоим детям.
Ганжа стушевался, будто Мара застала его врасплох за каким-то неприличным занятием. Он не любил думать о смерти. Ему неприятна была мысль о том, что наступит время, и эта женщина, единственная его родня на всём белом свете — умрёт, и будет лежать на узком столе, застланном белыми полотенцами, бледная и нарядная, как его мать. Он не хотел, чтобы она умирала! Но дом Мары ему нравился. Крепкий, тёплый, просторный, на совесть построенный. Он хотел бы жить здесь.
Поймав себя на этой мысли, Ганжа покраснел, одёрнул на себе щеголеватую куртку, смахнул невидимые пылинки.
— Не спеши… — сказала Мара. — Я ещё поживу. Лучше съешь что-нибудь. Я приготовила тебе завтрак, согрела травяной чай. Садись, выпей горячего с мёдом. За детей не переживай. Я за ними присмотрю.
Пока племянник задумчиво жевал яичницу, Мара тайком рассматривала его. Парень был красив, но красота его была нервной, будоражащей. Женщины падки на таких мужчин. А вот глаза племянника Мара никак не могла рассмотреть толком. Он их как будто нарочно прятал. То смотрел куда-то в сторону, то скрывал под веками. Если бы Маре нужно было вспомнить его лицо — она бы так и представила его, горбоносого, яркого, с полузакрытыми глазами, будто он не бодрствует, а спит на ходу.
Глядя, как племянник пьёт горячий чай, Мара, наконец, решилась на разговор.
— Послушай, Ганжа, оставь детей здесь, не отдавай их Мрану. Я ведь им родная. Пусть живут у меня. Дом большой, места в нём хватит, даже если сюда приедут обе твои женщины. Они здесь никому не будут мешать!
— Не лезь не в своё дело, я пообещал и сделаю, как договорился! — грубо ответил племянник.
— Кому? Кому ты дал это обещание? Они пропадут! — Мара чуть не заплакала, но побоялась сорваться на крик, а то не ровен час, заберёт детей с собой прямо сейчас.
За стеной дома вдруг подул ветер — такой сильный, что на чердаке заскрипели ставни и послышался тихий вой сквозняка. Окно приоткрылось, и подоконник осыпало мелкой снежной крупой.
— Смотри-ка, снежком посыпало… Как же я окно-то не закрыла? Это ещё не зима, Ганжа… — прошептала Мара и поспешила закрыть оконную раму наглухо.
Обернувшись, она обмерла: нежить, глядя прямо на неё залитыми мутной слизью глазами, сидела у печи, и тень крикуна, неестественно тёмная и длинная, падала на Ганжу.
— Что случилось, Мара? — удивился он её оцепеневшему виду и оглянулся на печь. — Что ты там увидела?
— Ничего. Мышь, кажется, пробежала. Надо бы мне завести кошку… — пролепетала она и улыбнулась через силу.
Несмотря на протесты племянника, Мара заставила его надеть свитер, который сама ему связала.
— Распогодится — снимешь. К обеду станет тепло.
Перед уходом она обняла его и крепко поцеловала в макушку.
— С Богом!
Но едва за ним закрылись ворота двора, Мара бросила ему вслед:
— Не отдам я тебе их. Слышишь? Не отдам! Смотри-ка что удумал… Засранец…
4. ГРЕХ
К Никодиму, местному попу, Мара выбралась только к полудню, после того, как накормила и одела детей, чтобы взять их с собой. Оставлять их в доме побоялась — Ганджу мог вернуться в любой момент. Мара бы не отдала их ему, но скандала с племянником ей в это утро не хотелось.
Дом священника, увитый пожухлыми лозами винограда, прятался за небольшой часовней, в обнесённом низкой изгородью дворике. Сухие листья ещё не опали, но плодов почти не было — Никодим уже собрал урожай. Лишь кое-где на ветру качались засыхающие кисти с почерневшими, будто кожаными, ягодами. Хозяин маленького виноградника всегда что-то оставлял растению — для будущего обильного урожая. Это было правильно.
В подвале под часовней в темноте уже созревало особое сладкое вино в больших стеклянных бутылях. Такие сосуды в землях безымянных ценились очень высоко, Никодим берёг их как зеницу ока. Вином он угощал односельчан в праздники, когда некоторые из них приходили сюда обсудить свои горести, поделиться печалями, спросить совета или излить душу.
Мара постучала щеколдой о калитку. Высокого забора у Никодима никогда не было. Воров он не боялся. Да и никому из местных и в голову не пришло бы ограбить священника. И местные барыги, и беднота к Никодиму относились с почтением, как к человеку особенному — он мог утешить и ободрить словом, а иногда помочь и делом, если это было нужно и возможно. И хотя он редко обращался к односельчанам с просьбами — ему никто не отказал бы.
Во двор вышла жена Никодима, распахнула калитку, и ничего не спрашивая, проводила в дом.
Никодим выслушал сбивчивый рассказ о племяннике и украденных детях, и просьбу Мары окрестить найдёнышей. Посмотрел на детей с теплотой и грустью. Подумал, что почти не помнит ритуал крещения. Просьба окрестить человека в этих краях звучала редко.
Его отец, легендарный Парамон, был архиереем, служил в главном храме Мрана — до самого конца. Когда Мран решил покончить с верой, архиерей покинул храм последним, как настоящие капитаны в старые времена покидали тонущий корабль. Но от веры он не отрёкся, поэтому спустя несколько месяцев первым взошёл на костёр, был прилюдно осуждён и сожжён по требованию умного Города.
С тех пор прошло много лет, но о Парамоне ещё помнили. Его негласно признавали святым безо всяких синодальных согласований — сами люди. Ходили слухи, что святого Парамона видели при чрезвычайных, несчастливых обстоятельствах некоторые бывшие его прихожане. Никодим и верил, и не верил в это. Появиться среди людей, считал он, отец мог только в том случае, если остался жив, избежав страшной участи. Но тогда бы он попытался разыскать свою семью. Никодим склонялся к тому, что отца нет в живых, но внутри всё равно жила надежда. Он не видел отца мёртвым, а о его казни слышал только в пересказах слов очевидцев. Рассказы разнились в деталях, обрастали фантастическими подробностями, за достоверность сведений об отце Никодим не смог бы поручиться никогда.
В детстве он крутился возле отца во время богослужений, видел обряды отпевания и крещения. Но не мог поручиться, что запомнил правильно, что и как нужно делать, какие произносить слова и молитвы. В память врезался только короткий, ясный текст. А может, это было от неуверенности. Никодиму казалось — всё что он делал, было лишь дилетантской имитацией настоящего обряда. Будто за словами и действиями у отца стояло нечто большее, был какой-то секрет, превращавший происходящее в таинство. Никодим же просто пытался подражать отцу внешне, по памяти, насколько хватало сил. Походить на отца было его детской мечтой. Но она исчезла вместе с детством. А во взрослой жизни всё, что делал Никодим, подражая отцу, было отчасти обманом. Но обманом утешительным. Люди, живущие рядом — нуждались в утешении не меньше, чем в насущном хлебе. Никодим чувствовал людей, потому и знал это.
В долгий ящик крещение откладывать не стали. Жена священника согрела воду, вывела из комнаты своих детей. Никодим считал, что им не нужно смотреть на это.
Когда всё было закончено, Мара в порыве благодарности готова была целовать руки Никодиму. В ней только теперь появилась уверенность, что с детьми ничего плохого не случится. Глядя на неё, Никодим подумал, что ради тихого, ясного света на лице этой напуганной женщины — стоило пойти на обман. Ему тоже стало легче, это оправдывало его перед собственной совестью и перед далёким Богом, которого никто никогда не видел. Временами, глядя на всё, что происходило вокруг, Никодим сомневался в Его существовании. Но никогда никому не признавался в этом.
Никодим не отпустил Мару с детьми. Он пригласил их разделить семейный обед. Перед трапезой священник налил вина себе, жене и Маре. А детям дал кусочки смоченного вином хлеба.
— Это полезно, — объяснил он Маре.
К концу трапезы Мара вдруг помрачнела и замкнулась, будто что-то у неё случилось. Никодим привык внимательно относиться к мелочам. Поэтому после того, как все отобедали, пригласил её к себе в рабочую комнату, где было немного книг и сувениров из старой, довоенной жизни, висело несколько маленьких икон, стоял мольберт и высохшие краски, которыми давно не пользовались.
— Чем я могу помочь тебе, Мара? Если ты отстоишь детей и оставишь их у себя — пусть ходят в нашу в школу. Высоких наук не будет, но читать и писать они здесь научатся.
— Меня много лет мучил кошмар. Я думала, всё это просто дурные сны. Но сегодня ночью мой кошмар увидели и дети...
И она рассказала всё, что приключилось с ней ночью. А потом, видя недоверие в глазах священника, приправила свой рассказ воспоминаниями детства и юности. Мара никогда никому этого не рассказывала. Поэтому чувствовала себя так, будто раздевалась на приёме у врача — ей было неловко, но она продолжала говорить, сбивчиво, перескакивая с одного на другое, не поднимая глаз из-за жгучего стыда.
Никодим молчал, слушал. Не перебивал, не задавал вопросов, не торопил. Давал выговориться. Мара осмелела и рассказала даже о том, о чём старалась вообще не вспоминать: о своём походе к ворожке, местной колдунье.
— Да-а… Крепко всё напутано. Такой жизненный клубок… — тихо заметил священник. — О том, что такое может приключиться, я от отца ещё слышал. Ты просто отворачивалась от своего греха, не хотела его видеть, потому он сам пришёл к тебе, чтобы быть перед глазами… — сказал Никодим.
— Что же мне делать теперь? Пусть бы меня одну мучил. Я боюсь, он причинит вред детям...
— А ты поплачь.
Мара с удивлением вспомнила, что не плакала с тех пор, как её сердце разбилось из-за Эйнара. С тех пор прошло много лет. Эйнар давно был вдовцом, уже и сына вырастил, которого звали Эрс — медвежонок. Он был ровесником Ганджу. Сам Эйнар сильно сдал, выглядел стариком, но встреч с Марой избегал по-прежнему.
— Поплачь… — повторил Никодим.
Его голос звучал мягко, невольно заставляя прислушаться к каждому произнесённому слову.
— Единственное, что мы можем сделать для погибшей, погубленной души — это оплакать её. Но не вздумай жалеть твоего призрака. Это не человек, он состоит из тёмного тяжёлого духа, и наполнен нечистым духом. Ты умеешь молиться?
— Нет… — развела руками Мара.
В селении почти никто не знал молитв, а если и знал кто втайне, то помалкивал. Она была не хуже остальных.
— Я научу. Там совсем немного слов, — вздохнул Никодим. — Но они помогают.
— Чем могут помочь слова?
— Они помогают не сойти с ума… — ответил Никодим.
5. ЧУЛАН
Ганджу проник в дом бесшумно. Внутри было тихо, тепло и темно. Он заглянул в лицо спящей женщины, покружил по комнате. Зачем он здесь? Откуда пришёл? Последнее, что он запомнил — закатное солнце, бьющее в глаза, нависшее над ним лицо Эрскаина, ненавистное ему с тех пор, как они были ещё подростками, боль в горле и мучительное удушье. Потом кто-то нёс, покачивая на руках, его тело. Ганджу видел под собой тропу, заросшую порыжевшей травой и припорошенной кое-где скупым первым снегом, русый затылок и сгорбленную спину человека со страшной ношей. Разглядел своё бледное запрокинутое лицо, свисающие ноги… А потом всё видимое затуманилось, растворилось — и перед ним возник дом Мары. Дорога принесла его сюда, как река.
Он казался сам себе лёгким, как пёрышко в воздухе. И если бы не тяжесть внутри, если бы не странная невесомая горечь, охватившая всё его существо, то ему было бы совсем легко и свободно дышать. Миновал печь, от которой шло густое сухое тепло, и где ещё уютно тлели угольки, вошёл в спальню. Взглянул на спящих детей, разметавшихся на широкой постели. Приблизился, рассматривая их лица. Что-то было не так. Ганджу ощутил внутри себя острую ледяную тревогу, безумную тоску, причины которой он не знал. Ему хотелось окликнуть кого-то в этом спящем доме, где всё, что ему было с детства знакомо, сейчас показалось чужим. Но он не понимал, как это сделать. Голоса не было.
Дверь слева скрипнула и отворилась. Ганджу увидел дощатый пол чулана, маленькое полукруглое окно в стене. В лунной дымке, заполнившей маленькую, длинную, как гроб, комнату, угадывались чьи-то очертания и было слышно сиплое дыхание. Картина на миг стала размытой, затем обрела безжалостную резкость. В углу, поджав колени, сидел маленький серый человечек, будто сотканный из пыли, он походил на уродливого ребёнка. Ганджу знал: он сейчас закричит. Хотел приложить палец к губам, сказать — т-с-с-с… Но почувствовал, что ни рук, ни губ, ни глаз — нет. Стена с окном будто растворилась, за ней возник сумрачный туманный коридор, уходящий вдаль и сливающийся с туманным пейзажем. Ганджу понял, что должен идти по этому коридору. А куда — не знал. Он тихо пролетел мимо сидящего в углу странного существа, не отводившего от него мутно-серых слизистых глаз.
Испугавшись неизвестности, Ганджу повернул назад. Ему хотелось задержаться здесь, хотя бы ненадолго. Зацепиться хотя бы за что-нибудь в неверном спящем мире, в этом просторном, уютном доме, где его всегда называли по имени, данному от рождения… Где он всегда чувствовал себя самим собой.
На безмятежные лица спящих детей падал рассеянный лунный свет. Ганджу понял, что его тревожило: он не мог вспомнить их имён. И тогда он, собравшись с силами, позвал в темноте: «Мара! Мара!»
*
Мара вернулась домой от священника в приподнятом состоянии духа. Первым делом помогла примерить детям одежду, подаренную попадьёй. В семье Никодима детей было много, а у его жены были золотые руки — недаром она слыла искусной швеёй. Вещи были не новые, но почти не ношенные, чистые и даже наглаженные.
Потом она приготовила обед, позвала за стол детей. Пока они ели, всё смотрела и смотрела на них, подперев голову. Теперь они не были безымянными. Во время крещения их обоих нарекли новыми именами, старые были неизвестны, потому и угасли, не коснувшись их судеб. Как будто кто-то начал писать письма с чистого листа. Теперь она могла позвать их к столу, легко найти их во дворе, если в том была нужда. Мара произносила их имена ласково, протяжно, и была в их звучании какая-то тайная услада.
Мальчику дано было имя Алан — это могло означать «божий», или «странник». В его имени, казалось, плескался простор, ощущение лёгкости и свободы. Девочке досталось имя Айри, что означало «посланница», «вестница». Имена предложил священник, они были простыми и светлыми. Мара подумала, что с этими именами, возможно, дети обретут счастливую судьбу — и согласилась.
Ночью ей приснился причудливый белый сон. Она увидела пустынную местность, залитую густым молочным туманом. В тумане, среди высокой тонкой травы, стояла Агния — живая, будто светящаяся изнутри. Мара хотела подойти к ней, но во сне тело будто онемело, и она не могла двинуть ни рукой, ни ногой.
— Агния! — крикнула Мара, окунувшись в вязкий туман сна. — Что ты тут делаешь? Ты же умерла.
— Я сына жду, Мара! Хочу побыть с ним, иначе он не найдёт дороги, заплутает в тумане.
Сквозь сон она услышала далёкий голос племянника, зовущий её по имени. Мара тут же проснулась, встала с постели. Он стоял в проёме двери, и казался ещё бледнее, чем вчера.
— Ганжа! Уже поздно, ложись спать, утро вечера мудренее. Завтра и поговорим о детях. Мне есть что тебе сказать, мальчик мой.
Но он стоял и молчал, глядя на Мару потрясённым взглядом, будто онемел и не мог сказать ни слова. Мара подошла к нему, прикоснулась к рукаву — но рука прошла сквозь невесомое облако.
О Боже, подумала Мара, наверное, мне приснилось, что я проснулась.
— Ганжа… — шепнула она. — Ты мне снишься? Я сплю?
Он покачал головой и ответил тихим шелестящим шёпотом:
— Нет, Мара, не спишь. Всё взаправду.
— Ты вернулся за детьми?
— Нет. Я уйду од
— Это хорошо. О детях не беспокойся, я буду заботиться о них. А ты можешь навещать нас, когда захочешь. Мы же семья… А хочешь — оставайся жить в моём доме, можешь даже привести с собой обеих твоих женщин. Места много, всем хватит.
Он снова покачал головой в темноте.
— Нет, Мара. Я теперь никогда не смогу жить в твоём доме.
— Почему? — удивилась Мара. — Разве я тебя чем-то обидела?
— Не могу… — почти неслышно прошептал Ганжа, как будто собирался заплакать.
— Когда мы увидимся, Ганжа? — спросила Мара, чувствуя, как плотно её сердце охватывает тяжёлое предчувствие и невыразимая грусть.
— Мы увидимся не скоро. На поминках у Эйнара, после его похорон.
— Какие поминки? Ты с ума сошел, Ганжа. Эйнар, слава Богу, жив, здоров, и от него частенько пахнет грибной настойкой.
— Ты ведь любила его, Мара?
— Откуда ты узнал?
— Не знаю… Я теперь всё знаю про всех нас.
Маре почудилась в разговоре с племянником что-то пугающее, потустороннее. Вот стоит она, Мара, босиком на холодном деревянном полу, в ночной рубашке, с тёплым вязаным платком на плечах. Вот — Ганжа, её непутёвый племянник, единственный мужчина в роду, которого молва наградила обидной кличкой Ганджу, исковеркав имя, как была исковеркана его жизнь. Он похож на тень, говорит ей странные вещи, а голос у него такой, будто в доме кто-то рассыпал охапку сухой осенней листвы. Кто из них двоих тронулся умом?
Ганджу тем временем повернулся и пошёл прочь, в комнату, где спали дети. Мара метнулась вслед за ним. Что он удумал?
— Ганжа! — тихонько позвала она, войдя в спальню. Здесь царила тишь, лишь было слышно, как во тьме дышат спящие дети. Она с опаской распахнула приоткрытую дверь в чулан. Пусто… Ни крикуна, ни племянника нигде не было.
Внезапно ослабев, как после тяжелой работы, Мара осела на пол, прислонившись спиной к дверному косяку и заплакала — впервые за много лет — тихо и безутешно, всласть, как плакала только в детстве.
Продолжение следует