***
Я вернулся домой.
Сел в кресло и стал думать о будущем. Впервые в жизни я задумался о будущем как о чём-то пугающем. Чёрная воронка, повёрнутая ко мне широкой пастью, всасывала в себя всё, что я считал своим, родным, приносящим мне светлые минуты и часы удовольствия. Мои картины, мои философские находки, телесные радости, улыбки Мигеля, задумчивые, понимающие глаза его матери, первый поцелуй с Алисией в сумраке выпускного вечера, после чего я очнулся за школьным зданием избитый в кровь её бывшим парнем, похвалы художницы Элизабет Вэллс, укатившей в Париж и так и не устроившей мне выставку, песни Лед Зеппелин, под которые мне так легко работалось, мой мудрый и заботливый ручей - всё это втягивалось в чёрный водоворот и оставляло в душе огромное серое пятно, которое мне уже нечем было заполнить - оно само заполнило весь мир, я сам стал серым пятном лишайника на позабытой могильной плите...
Я встряхнулся и пообещал себе больше никогда не задумываться над тем, что будет.
- Будет то, что во мне, - сказал я и, вспомнив, что с утра ничего не ел, бросился на кухню.
Когда я поглощал консервированную фасоль, заедая её куском хлеба, ещё не тронутого плесенью, но уже источающего противный затхлый запах, в мой дом снова явился отец. На этот раз он был непроницаемо суров и подчёркнуто деловит. Словно полицейский, собравшийся нацепить наручники на подозреваемого, он замер в дверях кухни, облокотившись на косяк в позе хозяина жизни.
- Итак, Хуан, как нам быть?
- Вам? - переспросил я, кусая чёрствую горбушку.
- И нам, и тебе.
- Просто быть, - пожал я плечами.
- Просто уже не получится. - Он подался вперёд и, выдвинув из-под стола табуретку, сел на неё. - После того, что ты сделал с родной матерью...
- По-моему, это она поступила некрасиво, а не я. - Меня опять кольнула совесть.
Отец укоризненно покачал головой.
- Конечно, ты ничего нам не должен. Я уже понял, что мы вырастили себе на голову неисправимого эгоцентриста. Но, в таком случае, и мы тебе ничем не обязаны. Все счета, так сказать, оплачены с обеих сторон. Этого ты хочешь - отречься от родителей и оставить их без единственного сына? Молчи, я знаю, что ты собираешься мне возразить. Все твои слова порождены ледяным сердцем и поэтому ранят меня. А твоей матери - представляешь себе, как ей больно? Её бы хоть пожалел!
- Может быть, хватит?.. - начал я, но отец прервал меня, повысив голос:
- Мало того, что мы всегда шли тебе навстречу, позволили заниматься этим дурацким художеством, оплачиваем аренду дома, в котором ты живёшь в своё удовольствие, выручаем деньгами, когда твой холодильник пуст, - мы ещё и страдать должны от твоей жестокости? Неблагодарный сопляк! Отец и мать унижаются перед ним, а он...
- Замолчи! - крикнул я. - Хватит! Нет у меня денег! Вы можете понять это? Или в ваши мозги, отравленные ложью, не способна протиснуться простейшая мысль, что есть на свете и другие люди, совсем не похожие на вас, и им, этим дуракам, безумцам - назови их, как хочешь, - не нужны ни ваши автомобили, ни дома, ни миллионы? Я тебя не обманываю, пойми ты меня хотя бы раз в жизни! Я действительно разорвал билет. Хочешь - обыщи дом... тем более что он твой...
- Ладно, Хуан. - Отец тяжело поднялся. - Даю тебе срок до утра... Хорошо, пусть до обеда. Надеюсь, ты одумаешься. Никогда не поверю, что в тебе не тлеет хотя бы малая искорка любви к нам.
И он ушёл, твёрдый с виду, но явно сломленный в душе. Он так и не поверил мне. Этот человек не мог вообразить подобный ужас: что его сын по собственной воле может разорвать на клочки целое состояние.
Мне стало совсем плохо. Но я продолжал упрямо есть фасоль. И чем темнее становилось в душе, тем с большей радостью желудок принимал глоток за глотком.
Пообедав, я опять погрузился в горькие думы.
Как же неприятно было мне слышать слова отца о том, что я должен им денег за их заботу обо мне, за аренду маленькой хижины, которая была чуть больше вагончика для бедняков.
Я должен.
Должен? Нет же, ничего я им не должен! Единственное, что я действительно должен предпринять, так это немедленно покинуть этот дом, этот город, это безумие, чтобы разорвать последние нити долгов и обязанностей.
***
Так я решил, так и сделал: собрал рюкзак, надел его на спину и ушёл. Пешком. По дороге, струящейся на юго-запад.
Остановился у своего ручья - попрощаться с ним и в последний раз впитать в душу его мудрость.
Пока я лежал в ручье, сердце защемило от тоски: мне жаль было оставленных в доме картин, жаль было расставаться с Мигелем и сеньорой Санчес, жаль было этих холмов, этого ручья, этих терпких, таких родных травяных запахов. Жаль было своего беззаботного прошлого. Да и родителей было жалко до слёз...
Но поступить иначе я не мог. Я должен был одним решительным ударом отсечь от чужого мира то, что есть Я, бежать от того, что хотело превратить моё Я в не-Я. Мне нужна была полная свобода, которая, как выяснилось, достигается только ампутацией некротизированной ткани с захватом ни в чём не повинной здоровой. Оказалось, что это очень болезненная операция. Единственная анестезия, которая была доступна мне - это память, вернее, её светлые пейзажи и портреты, ещё точнее - моя любовь к нескольким людям и многим предметам и мгновениям. И ещё надежда на полное исцеление, возможное лишь в том случае (и я понимал это), если мне удастся полностью освободиться от суеты, которой учили меня столько лет и от которой пытался отвратить меня сеньор Гальего.
Воодушевлённый новой мудростью ручья, осознав главное: что моё солнце всегда будет со мною, куда бы я ни подался, - я пошёл по дороге со скудным запасом еды и с весёлой мыслью о том, что отныне я бродяга, которому открыты все горизонты мира.
Я бодро шагал, а на ночь располагался в лесу, в степи, на берегах рек. Мне было всё равно, куда я направляюсь - я только знал, что иду туда, где не бывает зимы, а солнце редко прячет в сырых складках туч свою любовь к земле.
Я шёл под одобрительным взором великого светила, знающего, что и я - такой же свет, как и оно, только маленький, потому что светится во мне ребёнок, стать которым мне ещё предстоит. Эту метаморфозу предрёк мой учитель сеньор Гальего.
- Когда-нибудь ты вернёшься к порогу своего детства и ощутишь яркий свет счастья, - говорил он. - Знай, что это и будет началом настоящей свободы. Ты станешь таким же беспечным и жадным до жизни, каким был когда-то в детстве, ты вспомнишь вкус неба и запах луны, ты породнишься с солнцем, ты испугаешься высоты глядящих на тебя деревьев, ты будешь любоваться радужными переливами стрекоз, невесомой красотою бабочек, неподвижными танцами цветов и звёздной музыкой вечности. Ты станешь наконец единым, не ребёнком, не юношей, не зрелым мужчиной, а совокупностью всех возрастов. В тебе будут дрожать высокие ноты детского смеха и басовые струны седого мудреца. Все звуки, все смыслы и краски станут твоими. Это и будет свобода, мой мальчик. И я буду радоваться, глядя с небес на своего ученика, постигшего науку жизни.
Вот так, Пако, дошёл я до твоего дома. Тебе судить, верной ли была моя дорога или она увела меня далеко от себя.
- Нет, судить я не стану, - сказал Паскуаль. - Хотя и знаю кое-что о тебе и твоих упущенных возможностях. Но кто я такой, чтобы махать молотком судьи? Ты видишь только то, что я немного старше тебя и что в моих глазах мерцают отблески мудрости. Ну, и что из того? Такие же искорки я вижу и в тебе. Одно скажу точно: мы с тобой похожи, как братья. Даже удивительно, как судьба умудрилась свести двух отверженных, разными дорогами пришедших в один дом. - Он помолчал. - Ладно, поужинаем, ляжем - и я расскажу тебе о своей жизни. И тогда ты согласишься, что не зря свернул на тропу, ведущую через эти холмы.
***
Солнце садилось. Похолодало.
Над котелком поднимался едва заметный пар.
Пако протянул мне алюминиевую миску с паэльей, наполнил себе другую миску, и мы вошли в дом, в котором почти не было мебели, если не считать двух старых кроватей в спальне, стола в гостиной и пары шкафов на кухне.
После ужина мы сдвинули кровати так, чтобы между ними остался узкий проход, легли, и Пако стал рассказывать о себе:
- Если ты, Хуанито, родился и вырос на окраине большого города, то мой мир ограничивался маленьким пуэбло, затерявшимся среди полей и холмов.
Думаю, это убогое поселение в три длинных улицы давно бы уже обезлюдело, если бы мой отец не получил в наследство от скончавшегося брата сто миллионов динеро - сумму невероятную и для столицы - не то что для такого захолустья.
Разумеется, местные жители не знали даже приблизительно, сколько денег у моего отца, но никто не сомневался в том, что он богаче самого президента вместе с его ненасытными министрами и при желании мог бы скупить весь город в придачу с окрестными фермами и лесопилкой.
Получив наследство, отец не стал искать более удобного места для жизни, а о том, чтобы переселиться в большой город, не могло быть и речи. Многие поколения Каррера жили в посёлке Калье Педроса, и отец не хотел оставлять милой своей родины ради сомнительных удовольствий чужого мира.
Матери я не помню - она умерла, когда мне не исполнилось и трёх лет. Всё моё детство прошло при постоянной смене отцовских невест и любовниц, ни одна из которых так и не стала моей мачехой. Не знаю причин, по которым он никак не мог остановить выбор на одной из них, но время шло, а дом Анхеля Карреры оставался без хозяйки.
Когда же на нас свалилось наследство, всё в нашем доме изменилось: отец перестал искать себе спутницу жизни, больше не подвергал меня нудным воспитательным экзекуциям в духе строгого кальвинизма, а с головой погрузился в свои миллионы. Теперь у нас дневали и ночевали какие-то финансисты, брокеры, адвокаты и прочие солидные господа, похожие на унылых мертвецов или чопорных безумцев.
Однако, забыв о моём воспитании, отец не потерял меня из виду: он стал приобщать меня к науке о больших деньгах. Свободное от школы время я проводил в его кабинете, слушая объяснения, что такое акции, фьючерсы, займы и прочее, либо присутстуя при его беседах с агентами и адвокатами. Волей-неволей я впитывал в себя эту финансовую абракадабру и вскоре стал разбираться даже в графиках и схемах, которыми пестрят экономические издания.
Когда моя учёба в школе подходила к концу, отец заявил, что моё место - в лучшем университете, желательно - во Франции, и что, получив образование, я непременно стану одним из самых успешных финансистов и буду трудиться на благо семьи. Вот так, этот недалёкий человек был уверен, что стал зачинателем династии новых Рокфеллеров.
Но в Европу я так и не поехал: в мае того же года отец скончался от инсульта, оставив меня владельцем капитала, большого, однако основательно поредевшего в результате его «умелого» руководства. И я наконец вздохнул свободно - не нужен был мне университет, я терпеть не мог экономику, да и надоело мне жить под постоянным давлением отцовского всемогущества.
В сущности, я не любил отца. Думаю, он сам был виноват в моём холодном к нему отношении. Слишком жёстким он был и часто несоразмерно строго наказывал меня даже за те мелкие проступки, за которые другие родители только мягко журят своих детей. Я боялся его и рос в почти полном одиночестве, придумав себе свой мир, где были цветы, стихи и гитара, играть на которой меня научил старый чернокожий хиппи Эль Гато, наш сосед. Он же привил мне любовь к лагримас.
После смерти отца я первым делом разогнал всю ту сволочь, которая паслась на злачных пажитях его безграничной доверчивости, и назначил управляющим некоего Брукса, честнее которого, пожалуй, не сыщешь во всём мире.
Поразмыслив немного о своём положении, я решил избавиться от бухгалтерского бремени, освободиться от денежных забот, увлекавших отца, а меня ничуть не привлекавших.
- Мне не так много нужно, - сказал я Бруксу. - Глупо, имея шестьдесят миллионов, стараться довести их до миллиарда, при этом боясь проиграть и даже полностью прогореть. Зачем мне миллиард? Я же его и за три жизни не потрачу. А у меня всего одна. Лучше буду помогать людям. Это куда интереснее.
Единственной моей большой тратой на себя было строительство нового дома, более светлого и просторного. Всё же остальное богатство спокойно лежало в банках и акциях, принося мне неплохой доход.
Но мне и этой уймы денег было не нужно, и я давал беспроцентные займы землякам, не торопя их с возвратом долга.
Благодаря моей щедрости (а надо заметить, я любил делать людям приятное) городок ожил, у нас появилось несколько мелких фабрик и мастерских, открывались новые магазины и расширялись старые. На улицах стало больше автомобилей, причём не стареньких фермерских колымаг, а современных, дорогих.
Несколько лет я тешился ролью мецената и локомотива местного прогресса, считая себя чуть ли не богом, от милости которого зависело счастье простых смертных. Но постепенно я всё глубже опускался в недовольство собой, пока не упёрся в самое дно уныния. Непонятная тоска глодала моё сердце, вязкая скука поразила мой разум. Я начал презирать свою пустую жизнь.
Моей настоящей страстью с тринадцатилетнего возраста была гитара. На невысоком холме, возвышавшемся за кукурузным полем, я скрывался от людей и их назойливой суеты, уплывал в созерцание природы и наслаждался льющимися из сердца песнями.
Этому увлечению я не изменил и став богачом. Музыка успокаивала меня, соединяла с чем-то вечным, неизменным. Я чувствовал тонкое волнение в груди всякий раз, когда, остановив взор на красивом цветке или кусте, тронутом первыми бутонами, начинал перебирать послушные струны старенькой гитары, подаренной мне Эль Гато, увы, к тому времени давно покинувшим наш мир.
Очень часто это моё непонятное волнение перерастало в тревожную дрожь, из глаз текли слёзы, и сквозь них я начинал видеть Его... Не знаю, как сказать... Наверное, тем светлым существом всё же был Бог? Не берусь утверждать... Да и нет у меня охоты хвастаться приятельскими отношениями со Всевышним - просто говорю то, что видел, что чувствовал и что обо всём этом думал.
Но время шло, и мои целебные уединения на холме стали влиять на меня всё слабее. Стоило мне вернуться домой, как в сердце тут же влезала скука. Гадкое чувство бесполезности моей жизни уже не оставляло меня ни на минуту.
Я глядел и на свой дом, и на весь город как на тюрьму, к которой был прикован невидимыми цепями обязанностей. Эту привязку я много раз видел и во сне: длинную верёвку с нанизанными на неё купюрами, - она была протянута из моего окна в темноту и почему-то пугала меня своей бессмысленностью.
Добрая половина жителей зависела от моих денег, но мне казалось, что именно я - единственный нищий во всей округе, который что-то должен этим людям. Я не мог понять, почему моё стремление помогать землякам и создавать им удобные условия для жизни обратилось для меня почти неподъёмною ношей.
Меня уже не радовали простые удовольствия, которые окрыляли раньше. А попытки женщин завлалеть моим сердцем, чтобы получить доступ к богатству, которые когда-то казались мне смешными, теперь стали восприниматься мною как оскорбления.
В отрочестве я часто увлекался и вообще был влюбчивым. Однако ни с кем не складывались у меня близкие отношения. Слишком робким я был, предпочитал оставаться в тени и наблюдал за людьми с безопасного расстояния. А о том, чтобы проводить вечера с ищущими острых ощущений сверстниками, не могло быть и речи - отец строго следил не только за тем, как я учусь в школе и готовлюсь к урокам, но и за моим свободным временем. Даже в последнем классе школы я не мог позволить себе развлечься в обществе приятелей. А вскоре после того, как отец получил многомиллионное наследство, он заявил, что сам найдёт мне подходящую пару, потому что лучше моего знает жизнь.
Подозреваю, способность любить, которой Господь наделяет всех без разбора, была придавлена во мне воспитанием. А без любви человек - сирота, бездомная собачонка, никому не нужная и никому не доверяющая. Думаю, в этом тоже крылась причина моей подавленности.
Но вот однажды я нашёл выход из духовного мрака.
Вечерело. Вернувшись домой со своего холма, я, ни о чём не думая, машинально, как привык делать уже давно, включил в гостиной телевизор и упал на диван. И вдруг меня словно прошило автоматной очередью: на экране я увидел худых, измождённых постоянным недоеданием и болезнями африканских детей. Диктор рассказывал о бедственном положении в некоторых странах, о нехватке средств для помощи этим маленьким жертвам человеческого безразличия.
Конечно, мне и раньше попадались подобные передачи, я и в газетах, и в интернете видел рекламу всевозможных экологических и благотворительных организаций, но просто не обращал на них внимания, как и на прочий информационный шум, от которого всегда стремился отгородиться внутренней тишиной.
К сожалению, и меня духовно опустошило равнодушие этого мира. И только когда моя душа была истерзана недовольством собой и всем, что я делал в этой жизни, во мне проснулся внутренний человек, чуткий не только к моим собственным страданиям, но и к бедам тех, кому в тысячу раз хуже чем мне.
Порывшись в интернете, я составил список фондов, занимающихся помощью больным и голодающим детям, и вызвал к себе Брукса. Через два дня он явился ко мне, я вручил ему список и велел все мои деньги в равных долях раздать этим организациям. А пятьсот тысяч перевёл на счёт этого чудесного человека в качестве выходного пособия.
Окрылённый щедрым бонусом, мой управляющий взялся за дело со всем присущим ему рвением, и не прошло и месяца, как я стал настоящим бедняком. У меня был ещё дом, но и его я выставил на продажу, намереваясь купить себе какую-нибудь лачугу, где мне было бы уютно и спокойно.
Вот до какого безумного поступка довело меня безотрадное одиночество. Но ни тогда не жалел я о том, что сделал, ни сейчас не жалею. Ведь, по мере того как таяли мои счета, я чувствовал себя всё лучше и лучше. Наконец я понял, что хотел сказать Иисус, утверждая, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в царство небесное.
Непередаваемо сладкое чувство свободы овладело мною. Такой лёгкости, такой свежести в мыслях и мышцах я не испытывал никогда ранее. Я словно только что родился и ещё не знал, кто я такой и что за мир окружает меня. Я ощущал себя чистым листом бумаги, готовым принять любой текст, и надеялся, что на этот раз там будет написано лишь моё истинное Я, а не кто-то другой. Я поклялся себе никогда больше не подпадать под магическую силу слова «должен». Отныне я стану птицей небесной, из тех, что ни сеют, ни жнут, надеясь исключительно на помощь Того, кто являлся мне на холме в ореоле моих слёз, - так я решил тогда, так живу и по сей день.
Опьянённый вином свободы, я ходил по улицам городка и всем, кто заговаривал со мной (а таких было немало), проповедовал своё новое знание.
Каким же глупым я был! Разве можно объяснить улитке, что такое крылья ангела? Разве можно жирную курицу научить летать? Понятно, что люди глядели на меня как на свихнувшегося и не говорили мне этого в глаза лишь потому, что боялись, обидев меня, лишиться моей поддержки. Они-то по-прежнему считали меня богачом из богачей. Даже те, кому я рассказал о своём безумном предприятии, лишившем меня денег, не верили мне, думали, что я шучу или брежу. Так что, Хуанито, не только ты побывал в роли правдивого лгуна - меня тоже не миновала чаша сия. Правда, в отличие от тебя, я старался не обращать внимания на мнения и слухи. Но и мне горечи досталось с лихвой.
Вскоре ко мне обратился Уго Морено, владелец лесопилки. У него случилось несчастье: пожар уничтожил все станки и огромный склад готовой продукции. Естественно, он не сомневался, что добрый самарянин выдаст ему кругленькую сумму на восстановление предприятия. Однако он получил от меня ответ, на несколько минут превративший его в соляной столп:
- Увы, сеньор Морено, ничем не могу вам помочь. Обратитесь в страховую компанию.
- Но... - пробормотал он, обретя наконец дар речи. - Но, Пако, я не успел... не застраховал... Зачем было платить стаховщикам, если в городе живёшь ты... Я всегда знал, что ты...
- Пусть это послужит вам уроком, сеньор Морено, - ответил я голосом смиренного пророка, всё ещё находясь под действием алкоголя Великой Истины. - Советую впредь надеяться не на человеков, а на Всевышнего. Простите, но я в самом деле не могу вам помочь. Вы ждёте денег от бедняка, а это неразумно.
Не прошло и двух дней, как ко мне явилась престарелая Лидия Перес:
- Пако, ты знаешь моего сына... - залепетала она, обливаясь слезами. - Он хороший... Он ни в чём не виноват... Он не участвовал в том ограблении... Нужен хороший адвокат, а мне он не по карману... Миленький Пако, помоги мне!
Ей я не стал читать мораль, не призывал её уповать на Бога, а просто прервал её лепет сухим «Простите, ничем не могу вам помочь».
Дальше, как по заказу, со всех сторон посыпались мольбы о помощи. Словно горожане нарочно ждали для своих просьб самого неподходящего времени. Не было дня, чтобы кто-нибудь не пришёл ко мне, не позвонил или не пристал на улице. И всем я отвечал одно и то же.
В конце концов меня накрыла новая волна тоски, порождённой чувством вины. Ни свобода, ни радужные надежды на творческие полёты - ничто меня уже не привлекало. Я понял, как жестоко поступил с людьми, зависящими от моей щедрости. День за днём казнил я себя за чёрствость и опускался всё ниже и ниже в бездну самоуничижения.
Конец этому аду положила всё та же Лидия Перес.
Как-то после обеда я пошёл в кондитерскую, что находилась недалеко от моего дома. Вдруг из мясной лавки выскочила Лидия. Ломая руки и дёргая себя за волосы, она завопила на всю улицу:
- Его посадили в тюрьму, моего сыночка! А виноват в этом ты, Паскуаль! Будь ты проклят! Гори в аду, бессердечный человек!
Нет, мне не были обидны слова обезумевшей женщины - я испугался! Нет, не её проклятий - мне стало страшно темноты, в которой жила она и многие другие мои земляки и которая не позволяла им увидеть не мои костюмы и деньги, а меня, голого и беззащитного перед несправедливым миром.
Когда же я огляделся по сторонам, то не нашёл ни одного сочувствующего мне взгляда. Все, кто проходил мимо или вышел на улицу на крик Лидии, смотрели на меня как на своего врага, как на злого колдуна, как на захватчика, пришедшего сравнять с землёй их посёлок. И тогда я всё понял: чувство вины перед ними было ещё одним вариантом чёрной магии, окопавшейся в слове «должен». Не я нужен был этим людям, а только мои деньги. А то соображение, что они их не заработали и не имели на них никакого права, не приходило им в голову. Они любили меня дающего и возненавидели после того, как десница моя оскудела.
Что оставалось мне? Только уйти оттуда, где на меня гдядели как на чудовище. Бежать в пустыню, как слелал это Иоанн Креститель, разочаровавшийся в людях, постигающих Бога окаменевшими сердами.
У меня оставались наличными три тысячи. Я зашил их в подкладку своей куртки, собрал кое-какие вещи, сел в старый пикап отца (он так любил эту машину, что даже став богачом, продолжал холить её и лелеять) и часа в четыре утра выехал из посёлка.
Не заплакал я только потому, что рядом со мной на сидении лежала моя гитара и я разговаривал с нею как с самым близким человеком. Она понимала меня, моя старушка, и от этого мне было светлее.
Поднявшись на один из холмов, окружавших посёлок, я заглушил мотор и вышел из машины, чтобы прощальным взором окинуть свою родину.
И что, ты думаешь, я увидел? Там полыхало красно-жёлтое зарево. Я догадался, что это горит мой дом. Кто-то из тех, кому я не помог, - возможно, сама Лидия или её пьяница-муж, - решил отомстить мне. Наверное, почти все жители уже сбежались полюбоваться бедствием. Может быть, они даже думали, что и я горю внутри. Что ж, решил я, пусть думают, что хотят. Я умер для них, а они для меня так и не начали жить. Единственным живым человеком в этом жалком мирке был чернокожий Эль Гато, нищий, нашедший свой рай в музыке, а в моём благодарном сердце - любовь.
- Прощайте, слепцы! - сказал я, сел за руль и покинул пылающую за спиной преисподнюю, которую наивно считал когда-то своей судьбой.
Вот так, Хуанито. Теперь ты видишь, что у нас немало общего.
- Как будто мы братья из одной несчастной семьи богатых неудачников, - согласился я. - Пако, послушай, а можно мне остаться здесь, с тобой? Учеником. Я буду помогать тебе по хозяйству, а за это...
Но он перебил меня:
- Никогда не произноси этих мерзких выражений «за это», «в уплату за то», «в награду за сё»... По крайней мере, от меня не жди наград и требований оплатить счета. Я позволю тебе жить здесь и даже рад буду твоему обществу, я буду учить тебя тому, что знаю, и учиться твоим находкам, но не потому что я должен тебе или ты мне обязан, а по одной лишь причине - по любви к тебе. Надеюсь, и ты ответишь мне тем же. А уйдёшь - не беда. Буду продолжать петь свои песни. Уж с гитарой-то у меня точно полное взаимопонимание.
Мы помолчали, лёжа на спине и глядя в потолок, тронутый лунной печалью. Наконец я нарушил молчание:
- Я хочу остаться не только потому, что жду от тебя помощи... Понимаешь... Когда ты рассказывал о себе, моё сердце затрепетало от жалости к тебе. Я невольно сравнил тебя с собой - и на несколько мгновений даже почувствовал, что не могу различить нас. Наверное, сострадая тебе, я жалею прежде всего себя, не знаю... Но моему сердцу больно, когда я думаю о тебе, едва заметной точке на бескрайней плоскости одиночества.
- Ну, не такой уж я и одинокий, - возразил Пако. - Иногда ко мне наведываются друзья, беспокойные хиппи, и проводят здесь неделю-другую. Приезжают целым табором, несколько семей с детьми. С ними так весело. И они понимают меня, видят мою любовь к ним. А раз в три месяца приезжает Сэм. У нас с ним чисто деловые отношения: он привозит мне продукты, кое-какие вещи, а я ему напеваю на диктофон песни, которые успел сочинить. У него права на них, он распределяет их по своим певцам. Уж не знаю, кто исполняет мои лагримас, ведь у меня даже радио нет. Да мне это и не интересно. Главное, что они живут, мои песенки. И я благодарен за это Сэму.
Вот так я и живу... Хотя, если подумать, ты прав, Хуанито, одиночество вокруг меня и в самом деле безгранично. Иногда я закрываю глаза и вижу себя звёздочкой, единственной горящей искрой среди погасших небес. Так что твоё желание пожить здесь и для меня ценно. Ведь и мне жалко тебя, и я тоже не могу отличить сострадание к тебе от жалости к своей печальной участи.
- А так ли это необходимо, проводить вивисекцию чувств, отыскивая в них узелки эгоизма? - сказал я, окончательно уверившийся в своём правильном выборе - в том, что разорвал лотерейный билет, что ушёл из города и что остался с Пако. - Не лучше ли нам просто помогать друг другу? Например, я давно мечтаю научиться играть на гитаре...
- Ну что ж, скажу Сэму, и он привезёт тебе холстов и красок, и ты будешь писать картины...
- И дарить их тем хиппи. Думаю, я подружусь с ними.
- Ещё поживём на этом свете!
Мы снова погрузились в безмолвие. Я начал различать на потолке красивый пейзаж: холм красно-песочного цвета, над ним - такое же красно-песочное небо, но ярче, намного ярче, а между ними, на вершине холма - маленькая фигурка человека... Нет, двух человек. Да, теперь уже двух...
Я засыпал, думая о том, что рядом лежит мой новый друг. Он не видит пейзажа на потолке, но зато в ритме моего дыхания слышит новую песню. Наверное, так оно и есть. По крайней мере, хочется в это верить.
Верить в любовь.