Это случилось в самый разгар зимы. Одним белым, морозом вылущенным днем, когда Москва погрузилась в сонное, глухое заснежие, в роддоме номер тридцать шесть родился мальчик. Василий.
Василий решился явить себя миру к полуночи. В вязкую, черную темь, на границе меж чопорным вторником и суетливой средой, он, отчаянно сжав кулаки, появился на свет. Свет был масляно-желт, изливался из малой, натруженной лампы, Василий зажмурил глаза и надрывно кричал, обозначив свое недовольство. Потом он уснул, истощившись в своих первых криках. И мама, Полина Ильинична, мягко целуя в макушку, держала его на руках.
…Это был первый день, и ничем примечательным он не отметился. Как, собственно, день, что последовал далее. Густо мешалась зима за окном, снег, толкаясь в невидимой ступе, валил и валил, ночи было в избытке. Василий безудержно спал. Просыпавшись, он ел, аккуратно вздыхая, опять засыпал, и во сне его рот пребывал изумленно открытым. Зима была волчьей, косматой, метельно гуляла по крышам. Морочно чернела высокая ель. В заоконье, врастая в глубокий сугроб – ель стояла, как страж, невозможно большая, скребла мерзлый воздух костлявою лапой. «А-а, – говорила Полина Ильинична, прибаюкав утихшего Васю, – а-а, долгозимье закончится, будем гулять…»
В третий, беглый, всклокоченный день, она, плотно одевшись и взяв Васю на руки, вышла во двор. Петр Иванович, папа Василия, шел рядом с ней. Ветер смолк. Во дворе выжидало такси.
– Как Василий? – спросил Петр Иванович, тихим, притушенным голосом. – Спит?
Вася тонко, кошачье чихнул. Он не спал. Его бледные, зимнего цвета, глаза – были серо открыты. Дверцу такси распахнули, и Васю вложили вовнутрь, следом села Полина Ильинична.
– Адрес? – заметил таксист.
– Глебовская улица, десять, – сказала Полина Ильинична.
Далее – стоит сказать, что такси не поехало. Будто примерзло – к голодной и гладкой земле, к ледяному асфальту, стояло на месте. И все.
Подождали. Таксист вышел. Лез под капот. Изумлялся. Потом – извинился, сказав, что машина исправна, но просто не едет. Василий не спал. Он смотрел в потолок, и на крошечном лбу пробегали серьезные, злые морщины.
– Пойдем, – недовольно сказал Петр Иванович, – я позвоню, мы закажем другое такси.
Они снова вернулись в роддом. Петр Иванович нервно схватился за трубку. Василий взглянул на него. Двинул узкою бровью.
И, надо сказать, телефон не работал. Была тишина, до предела забитая снегом, как будто все звуки – повынесло этой глухою зимой, раскатало на льдинки. Полина Ильинична кротко смотрела на Васю.
– Устал? Ничего, сейчас папа дозвонится, сейчас мы поедем домой… – ее влажный и розовый рот приближался, коснулся Василия. Чмок. – Засыпай, а-а-а…
И Василий заснул, утомленно подергав губой.
– Я поймаю машину, – сказал Петр Иванович, – это ж какой-то кошмар.
Серо двигались сумерки, ночь стремглав приближалась к Москве. В острозимье – все ватно, неловко, не так. Петр Иванович вышел наружу, сбежал по крыльцу. За оградой больничного комплекса – мягко катили машины. Петр Иванович выставил руку. Одна из машин, грязно-серая, будто подтаявший снег – подчинилась и встала. Петр Иванович грузно ввалился вовнутрь.
– К роддому, – поморщился он. – Сын родился. Василий.
Таксист подмигнул.
Итак, это было в обычную пятницу, в шесть тридцать восемь, в обычном московском роддоме. Василий поехал домой, и уверенно спал всю дорогу.
***
Это было апрелем, когда долгозимье давно позади, снег счернел и исчах, и в деревьях – зеленый, гуляющий зуд. Вася вел грузовик через длинную лужу. Она протекала под тополем Глебовской улицы, обозначив себя у корней и разлившись на крайне обширную площадь. Василий стоял в сапогах и тянул грузовик за веревочку. Мокро виляя боками, тот шел, выбивая волну.
– Бу, очкарик! – услышал Василий.
Юрасик. Василий его не любил. Этот самый Юрасик был рыж, многословен и глуп, а еще – быстро бегал. Догнать получалось нечасто, равно – как и крепко побить.
– Гы! – Юрасик кривлялся под тополем. – Гы, грузовик! У меня велик есть, малахольный!
И гордо нажал на звонок. Заорало «дзынь-дзынь», тополь выставил ветки, Юрасик запрыгнул в седло и поехал, насквозь, через топкую лужу, обдав напоследок водой.
И забрызгав очки.
Это было в коварную пятницу, в полдень, когда изнуренное солнце стоит высоко, тени малы и скрыты. Василий поморщился. Снял, искривившись, очки, и надменно протер их платочком. Потом – посмотрел на Юрасика. Он удалялся, гарцуя и гикая…
Упс.
Отчаянно встал. И упал, изумленно, плашмя, в негодяйскую лужу. И взвыл. Мокрый, жалко стекала вода, он глядел на Василия, шмыгая носом.
– Что ты ржешь? Поломался… не едет… – он пнул по педалям. – Заело…
Тащил на себе, свой обмокший, налившийся тяжестью велик, сопел от натуги. Василий растекся в улыбке.
– Так тебе и надо. Дурак, – резюмировал, твердо поправив очки. Надо знать, ему было шесть лет, он имел превосходное зрение. Острое, точно булавка. На мир он взирал тонким взглядом убийцы, в невидимый, узкий прицел.
…Двор велик. Он запружен машинами. Трутся стальными боками. Их много. Отец рассердился тому, что однажды Василий, неловко оправив очки, засмотрел (это так называлось) где-то чью-то машину. Своим серым, выцветшим глазом. Без верных очков.
…Встала намертво. Как этот велик. Вот так. Вася это умел – засмотреть, по словам его мамы – с рождения. «Ты сломал нам такси, – говорила она, – а еще – телефон при роддоме. Потом – холодильник и радио. Дома. Потом – телевизор. Потом…»
А потом они жили при тусклых свечах, потому что сырой, серый взгляд его выбил все лампочки в доме. Какие увидел Василий. Сгубил калькулятор отца. Искалечил юлу и прихлопнул собой заводного, веселого зайца. А, надо сказать, этот заяц – был юрким подарком от деда. Деда звали Иван, он был грузный, седой, и глаза его видели плохо. Он жил в тесных очках, умещавшихся прямо на круглом лице, и Василий, играя, снял эти очки и напялил себе на лицо. А потом – его взгляд перешел на часы, на запястье у деда.
– Иван Тимофеевич, нет! – закричала отчаянно мама. – Он нам и часы изломал!.. Не смотри… эх…
Часы устояли и тикали.
Так оно было. Неделю спустя – папа, тихий, торжественный – прибыл с очками. Они были малы, как раз под Василия. Прочны, прозрачны, светлы.
– Василий! – сказал он. – Иди-ка. Примерь. Без диоптрий, тебе их не нужно.
Это было в субботу, два года назад, в оголенном, тщедушном апреле. Василий шел с мамой по улице в малых очках. И смотрел, как стремглав проезжали машины. Москва суетливо катилась пред ним. По-весеннему свежая, звонкая. Сочно шуршали колеса.
– Вот, – мягко заметила мама, – вот так и ходи. Никогда не снимай. Только дома. Когда ляжешь спать. В темноте.
Ободрившись, родители взяли себе холодильник, часы (даже в Васину комнату), глупый большой телевизор. Вкрутили в обилии лампочки. Ярко, светло… если Вася не будет шалить и засматривать.
Нет, он большой, он не будет.
Пока.
***
Самолет. Он огромный, ревущий, тяжелые крылья его рассекают – натруженно – воздух. Полет, в бесконечное, ждущее небо, стремглав, в облака, что кудрявятся, точно барашки. Летит самолет. Изнуренно вгрызается в небо. Небо жаркое, пышное. Гладкий июль, подмосковные улицы – как сковородка…
Василий был в кепке и черных очках. На носу он имел капли пота, в руке – эскимо. Его ноги, в песчаного цвета кроссовках, размеренно шли по шоссе. Узкий, белый бетонный забор. Истонченная тень – на шоссе. За забором – был аэропорт, пропеченный, асфальтовый, шумный…
Жара. Эскимо протекло. Мокрый след – на запястье.
Василий слизнул, точно в детстве, когда – восхитительно просто, весь мир – точно настежь открытые окна, за окнами – лето, бездонное, ясное лето, еще изумительно жить, и не ищешь прозрачные смыслы, а просто – растешь, точно тополь на Глебовской улице. Школа, потом институт. А потом – встанет вечный вопрос о работе. Косой, неудобный. Василий задал его как-то себе, серым, мерклым, урезанным днем, когда лето сошло, истончилось до нитки, сентябрь, воробьиный и пестрый, покатится следом, и вот – воскресение, вяло полощет дождем, и – звонок. И Василий идет к телефону, поправив очки. Неудобие, что с ним поделать. Берет осторожную трубку. И голос – знаком.
Это тот же Юрасик. Что вырос, уехал… Василий не видел его года два. А сейчас – этот голос, приглушенный, в трубке. Смеется – ты как, как дела, как работа… понятно. Потом (он чертовски серьезен, Юрасик, точнее, уже Юрий Юрьевич) – он предлагает работу. Весьма необычную…
Надо сказать, что Василий тогда согласился.
…Июль. Это было в субботу, в час двадцать один. Самолет, раздвигающий небо, идет аккуратно, по струнке. Его остается все меньше, а неба – все больше. Василий снимает очки. И внимательно смотрит, как – бело, надломанно – падает вниз самолет, точно камень, уходит ко дну, в лесопарк, чья вихрастая зелень собой окаймляет забор…
Оглушительный взрыв. Черный дым – над забором, над аэропортом, смятенно доносятся крики…
Суббота, час двадцать четыре. Шоссе, рядом с Внуково… там это будет. Василий наденет очки, перед этим – протрет их платочком. Опять эскимо. Что поделать – жара! Небо блеклое, как акварель. И такое пустое.
Василий идет по шоссе.
Юрасик сказал – это будут солидные деньги, не дрейфь, там приличные люди, заплатят. Заказы весьма регулярны… так он говорил, и Василий – поверит, когда пообщается с кем-то из этих… приличных. Он худ, невысок, осторожен. Имеет седую прическу и кличку – Злодей. Этот самый Злодей поясняет Василию, что за работа. Итак, есть клиент, и его нужно верно убрать. Так, чтоб было неявно, что это убийство. К примеру, разбить самолет… или врезать машину в другую. Василий тогда улыбнулся. Спросил – засмотреть? И Злодей закивал. А потом – попросил показать. Как он может… засматривать. Сунул часы. И Василий спросил – дорогие? Не жаль? Ведь потом – не починишь… Злодей ухмыльнулся. Василий – взглянул на часы.
На часах было восемь тринадцать. Чернеющий вечер, сентябрь, скрывается солнце, серебряно всходит луна. И часы замолчали, застыли, густеющей патокой, стрелки…
Вот так это было.
Злодей выдал сочный аванс и задание – фото и адрес клиента. Василий ушел, в безнадежную, серую, долгоосенюю темь…
А наутро – клиент черно врезался в столб на Каширском шоссе.
Это было в субботу, в час тридцать, каленым июлем. Василий достал телефон. Он увесистый, темный, на нем – аккуратными буквами – Nokia. Он дорогой (как и связь), но Василий позволил себе. У него неплохие заказы.
Июль. Этот год – весь подобранно-сжатый, заказы идут сплошняком. Время меткое, хищное. Стоит успеть его жить. Лихорадит, швыряет страну. «Девяностые… – мрачно вздыхает отец, – эх, паскудное время!» Он вечно вял и безрадостен. Мать – насторожена. Слабо звонила вчера. Причитала: «Василий, сынок, может – ну его, эту работу? Оставь…» Он не слушал, сказал раздраженное в трубку, нажал на отбой. Чтоб она понимала! Пуглива. А он…
Он идет по шоссе, и в желудке его – эскимо, на носу утвердились очки, а в руках – телефон. Он уверенно тыкает в клавиши. Вызов. Гудок.
– Я закончил, – доложит Василий.
Заказ завершен.
***
Октябрь, рыжий, лисий октябрь – тогда это было, во вторник, в холодное, ясное утро, умытое солнце – в окне. В этот день (он едва разгорался) Василий присутствовал дома. Сидел в мягком кресле, и кратко смотрел телевизор (конечно, в очках). Дом – кирпичный коттедж, двухэтажная малая крепость с изящными башнями. Гараж, бильярд и бассейн. Ясный дом на Рублевке…
Стрела. Точно долгая птица – влетает в окно, и поет, и звенит, разбегаясь в осколки, стекло, и стрела – на полу. И Василий глядит на нее, а потом – на экран телевизора. Там – сражение, потно скрежещут мечи, кони – ярые, шалые – скачут, и гривы их – злые осенние травы.
Стрела. И собака зашлась острым, тонким, обрывистым лаем… замолкла. Василий подходит к окну, аккуратно посмотрит…
…на двор. Там три всадника, ражие кони, мечи и надрывистый лук. И на каждом из всадников – по бронежилету… не доспехи, а броники. Луки. Мечи. Подступают к дверям… И Василий смеется, зажав пистолет (черный, гладкий, холодный), и все понимает.
Вот так.
Это было во вторник, а в прошлую среду – заказ. Заказали какую-то шишку, из органов… впрочем, Василий решил не вникать. Он устроил аварию, там, на Арбате, в слезливую, мокрую среду, когда – рыжелистие, ветер, октябрь – Москва увядающе-строга. Стоял, незаметный в толпе, а в субботу…
Юрасик пропал. Ехал в гости – «ну что, меня – с днюхой! Отметим… ты как, Василиск?»… не доехал. Исчез, где-то там, на Рублевском шоссе. Говорят, его сильно помятую тачку нашли в близлежащих кустах. На капоте ее изумленно сидела ворона. Насмешливый клюв, глаз – сливовый и темный…
Вот так.
И Василий глядит на стрелу, и мурашки – осенне бегут по спине, и он думает – как же вошли? А потом понимает – замок. Он же кодовый, цифры запомнил Юрасик… и смог им сказать. Как и все, что он знал про Василия.
Им? А… кому это, собственно?
Это приличные люди, солидно заплатят…
…нужно верно убрать… так, чтоб было неявно, что это убийство…
– Эй, ты, Василиск! – во дворе, с хохотком. – Или как там… твое погоняло? Ты как – по-хорошему выйдешь?
Стрела.
И все тайное – явно.
Василий бежит по ступенькам. Откроет окно (тонкий, легкий октябрьский холод)…
И спрыгнет. И бросится к малой калитке. Бежит, на носу поправляя очки, а пред ним – расстилается осень. Березки – в смущенном румянце, желтушный, болезненный клен.
– Василиск… Э-э, он там, удирает! В погоню!
И цокот копыт. Как в кино.
Он бежит по шоссе, мимо долгих, протяжных заборов. Дорога шершава от листьев. Деревья дрожат, оголенные, зябкие. Лаем искашлялись псы. Он бежит, и прямая, угрюмая тень поспевает за ним. И высокие, неумолимые всадники.
Он обернется. Стреляет. Еще. Точно в тире. Уронит очки… Разобьет.
Пистолет бесполезен.
Это было во вторник, в одно суетливое утро, когда по Рублевке – машины, Москва, деловая, бурлит… Впрочем, все, кто имел счастье присутствовать там, на этом шоссе, этим четким, отмеренным утром – были в явственном недоумении. Если не в шоке.
Итак, что же всем довелось наблюдать?
Некто в желтых, песчаного цвета, кроссовках, бежит, багровеющий, взмокший от пота, в руке – пистолет. Тяжко дышит. За ним – трое всадников. Луки, мечи, вдохновенные лица. Спешат, настигают. И – хаос, бездушная свалка. Машины! С кривым, вопросительным звоном – сшибаются, пробка… И встали. На узком участке шоссе. И тяжелые всадники – спешатся. Крик, недовольствие.
– Вот он!.. черт, там не проехать… стреляй!.. убегает!.. держи…
И бегут, полыхая мечами. По долгому, как безнадежность, шоссе. Изнуренные, скинув тяжелые броники. Бросив коней.
– Стой! Твою мать… куда, Василиск?.. стой!.. догоним – еще хуже будет!
Бегут.
***
Надо знать, что все это закончилось более чем хорошо. И Василий Петрович на данный момент – жив-здоров и имеет солидную должность. Живет в том же доме комфортной Рублевки. Серый, сточенный взгляд – аккуратно скрывает за стеклами. Замкнут. Нечасто идет на контакт. Чем дает превосходную пищу для слухов. Говорят, что приказы ему отдает лично сам президент. Говорят, что он ездит в горячие точки и там – тонким, снайперским, острым прищуром – засмотрит все то, что ему указали. Еще говорят...
Впрочем, это цветастые слухи, и я не берусь подтвердить их. Равно – как и опровергнуть. Советую лично спросить. У него, Василиска.